Необыкновенного его воспитателя запугали, вынудили отречься от самых светлых своих убеждений, отправили на повышение в Киев и, как у нас повелось на Руси, докончили развращенье души большими чинами.

Он же к той возвышенной, к той возвышающей речи отнёсся с непоколебимым и страстным доверием. Самая сила и звук в этом замечательном слове «вперёд» навсегда остались для него несомненными. Он не отрёкся, никакие чины не развратили его, потому что в самое нужное время отворотился он от презренных чинов. Жизнь для себя, эгоизм и стяжание они с необыкновенным его воспитателем почитали одним бесславным, омертвляющим прозябанием. Они верили оба, что наша краткая жизнь дана нам на высокую, на самую высокую, ни чинов, ни богатств не сулящую цель.

Сколь для многих вокруг эта вера явилась глупой нелепостью! Чем ближе двигалось к выпуску из гимназии высших наук, тем чаще в разговорах поминали отцов, родных, близких и даже самых дальних знакомых, которые, однако, имели надёжные связи и основательный вес, тем чаще, тем громче без стеснения оповещалось о том, что была бы доходная должность, шуба соболья, собственный выезд да каменный дом, весь как полная чаша, всё же прочее трын-трава и пустынный мираж. Да и что ж было бы дивиться тому? Все они сызмала знали, на каком поприще больше дают, и, едва выучившись читать и писать, по примеру трудолюбивых отцов посягнули на доброхотные подношения.

Тошно становилось ему посреди этих ничтожных существователей. С далёкого юга, гонимый этим бодрящим словом «вперёд», воспламенённый мечтами о благе отечества, явился он в северную столицу добывать громких подвигов и заслуженной не службой презренной, но высоким служением славы, и перед ним вдруг явилась тёмная куча набросанных друг на друга, однообразных домов, гремящие улицы, свалки мод, парадов, наружного блеска и низкой бесцветности, и в этой куче сонмы самых наипошлейших существователей ползком ползли за богатствами и чинами, а хороший русский образованный человек как ни в чём не бывало самозабвенно и громко рассуждал о справедливости, о добре, какими когда-нибудь процветёт ненаглядная Русь.

Как и что ослепило их всех?

Он не искал ни чина, ни содержания, ни праздных речей о добре — все поглядывали на него с нескрываемым удивлением. Он мечтал служить для одного только блага отечества — его кое-как приняли в департамент обыкновенным переписчиком лишённых всякого смысла бумаг, способных и умнейшего среди нас превратить в идиота. Он готовился повсюду разлить обновляющий свет просвещения — все высшие науки, которые столько лет преподавали ему, пошли в департаменте побоку, ибо превыше всевозможных познаний каллиграфический почерк уважался в тех местах, занимаемых единственно для получения доброхотных даяний. Он втайне от всех взлелеивал волю и вскармливал душевные силы на подвиг — ему предстоял единственный подвиг безмолвного подчинения бессмысленной воле начальства, готового вскипятить или вывернуть наизнанку, коли охота на это придёт. На службе отечеству ему виделись товарищи, братья — что-то непостижимое пролетало всякое утро по департаменту, и повсюду разносился угрожающий писк:

   — У меня ни-ни-ни! У меня ухо востро! Я шутить не люблю! Я всем острастку задам!

И вместо товарищей, братьев поражённые громом, бесцветные тени так и застывали на месте, руки дрожали, подгибались колени, мороз пробегал по коже, всякий разум отнимался до самого позднего вечера, если, естественно, имелось чему отниматься, ничего в человеке не оставалось от человека, воочию представала одна раболепная тварь.

Он памятовал бодрящие речи своего воспитателя и во всяком начальнике провидел высший смысл и высшее разумение, направленные на скорейшее и непременное процветанье земли, как оно истекало из незыблемых законов права естественного, — мимо него пролетала с угрожающим криком какая-то муха с фрачными фалдами вместо хвоста. Ему представлялось, как примется он с благодарностью и вниманием впитывать высшую мудрость служения благу отечества, справедливости и добру, — ему предписано было именовать эту ничтожную муху важной персоной и молиться ей пуще, чем всемогущему Богу, ибо в воле Всевышнего заключалась одна только наша ничтожная жизнь, тогда как в лапах бессовестной мухи с фрачным хвостом содержался насущный наш хлеб, без которого мимолётная жизнь обращается в ад. Он не сомневался повстречать на государственной службе наивысшую справедливость, которая изливается сверху и протекает до самого низу на всех без изъятия, — муха в фрачном мундире вершила судьбы живых по одному своему произволу, взвизгивая и брызжа слюной свысока:

   — Я сам себя знаю, я сам!

И всё наивное его существо потряслось. Нет, не померкла уже никогда самая мысль о высоком служении. Эта мысль не могла не остаться в душе его верной, естественной, единственной нормой всего бытия, и потому всё кругом, бесконечно отступив от нормы, предстало в каком-то бреду, как случается месячной ночью, когда всё призрак, мечта и обман.

И даже нескольких месяцев не выдержал он. Он трепетал, оставаясь вечерами один в своей конуре, не помутилась ли бедная его голова, а потрясённой душе не терпелось сбежать на край света, лишь бы как-нибудь рассеялись призраки, мечта и обман.

И ему на беду матушка прислала немного денег в уплату процентов в Опекунский совет, и схватил он билет на эти последние материнские деньги, завязал свой дорожный мешок и вырвался нон из очумелой столицы, лишь бы вместо тварей дрожащих и глупейших начальственных рож узреть где-нибудь на земле человека. И только тогда стал приходить в себя, когда вступил нетвёрдой ногой на чужую немецкую землю и побрёл по мирным и тёмным, замощённым булыжником улочкам Любека.

Чем заняться? Что делать ему на чужой стороне? Куда пристроить себя? Где приютиться со своими неискоренимыми мечтами о подвигах, об этом бодрящем слове «вперёд»?

И припомнились строгие предупрежденья наставника:

   — Тяжек путь того, кто служит не себе, но отечеству. Больше чести одолеть преграды, выказав неукротимую волю, чем бесславно отступить перед ними.

А он отступил, позорно сбежал, замыслил спрятаться чёрт знает где, как попавшая в пожар мышь.

И тут пережил он своё слабовольное бегство как последний, самый непростимый позор. И с кротостью, с потупленным взором воротился к тварям дрожащим и к глупейшим начальственным рожам. И жить принялся среди них.

Только уж лучше бы умер тогда, лучше бы в море упал.

Николай Васильевич жалобно ткнулся ухом в плечо и крепко провёл рукой по лицу, словно этим движением попытался унять дрожь, словно надеялся этим движением сдержать леденящие мысли.

Да уже спрятаться от них было нельзя, в чужие края от своих мыслей невозможно умчаться ни морским, ни конным путём. Они всегда были с ним. Они рвали в клочья, резали в полосы истомлённую душу, и она жила все эти годы совершенно несчастной, точно самая жизнь приснилась ему в каком-нибудь диком, невероятном, чудовищном сне. Правду сказать, он терпел эту жизнь, не отступая, не прячась, не позволяя себе унестись в неумолчные речи о будущем благе всего человечества, которые так и кипели в тесном кружке хороших образованных русских людей, порой оглушая и приводя в исступление.

Он терпел, и от этого силы его с каждым днём истощались, растрачиваясь в неравной борьбе со стихиями, так что порой представлялось ему, что он сходит с ума, и приходилось напоминать себе самому, чтобы в самом деле не лишиться рассудка:

— Нет, душа человека есть тайна, и как бы далеко ни отшатнулся от прямого пути заблудившийся, как бы ни ожесточился чувствами даже самый невозвратимый преступник, как бы твёрдо ни закоснел в совращённой жизни своей человек, но, если попрекнуть его им же самим, его же достоинствами, опозоренными и загубленными им же самим, в нём невольно поколеблется всё и он весь потрясётся.

И уже навсегда озарится он жаждой и желанием творчества, направленного к исполнению единственной цели: возродить и поднять человека. Он обрёк себя напоказ в заразительных образах, как нелепа, страшна и опасна вся эта тёмная братия, ослеплённая богатством и чином, в своём самодовольном ничтожестве, как помрачён разум тех раболепнейших тварей и глупейших начальственных рож, которые сами себя одурманили фантастической магией генеральского чина, как помертвела душа, ослеплённая ненасытной жаждой приобретенья, как ничтожен русский хороший образованный человек, погрязший в бездействии сладких речей о будущем благе всего человечества и в особенности о разных дорогах, непременно ведущих к нему. Ему возмечталось своим злым и язвительным хохотом образумить всех одурманенных, ослеплённых и впавших в соблазн. Его повела через этот чудовищный сон одна величайшая мысль: возвысить своих соотечественников вещим словом своим до самоотверженья и вседневного неброского героизма, который заключается единственно в добрых делах.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: