И стал он писать. Не для денег и славы, Бог с ней, с этой ничтожностью неразумных и непрозревших душой, — он швырял повести, как снаряды, одну за другой. Всего за шесть кратких стремительных лет сочинил он в каком-то беспрестанном восторге — страшно вымолвить, не поверит никто — двадцать произведений. Он наделял свои образы, представлялось ему, убийственной, убивающей силой. Из-под разгневанного пера его они выходили смешными до колик в желудке и мстительно-злыми до обмиранья сердца. Он возмечтал, он убедил себя, что страшным укором вонзятся они читателям прямо в безмолвные грешные души, и с трепетом несравнимым раскрывал газеты, и с жадностью прочитывал все журналы каждый раз, как его сатира вырывалась из печати на свет, страстно надеясь на то, что в самой сердцевине души наконец разорвался его огненный замысел и, как над безвременным гробом своим, проливают горючие слёзы над собственной опоганенной жизнью встрепенувшиеся его соотечественники.

Однако мимо и мимо пролетали его укоризны. И чин, и приобретенье, и сладость благородных речей надёжно укрывали от самых отравленных стрел, как броня, выкованная в адском горниле почернелым, как уголь, кузнецом. И не открывалось ни желания, ни возможности ни в ком на земле узреть свой вернейший портрет, написанный злой, но любящей и нетерпеливой рукой. Лишь смешные карикатуры, лишь безмозглые грубые фарсы на каких-то из ряда вон выходящих уродов, замызганных горемык, отъявленных чудаков открывались в том вернейшем портрете, забавляя и потешая, но не выводя никого из себя.

И презренье, негодованье обрушилось на беззащитную голову бедного автора, и печатно и непечатно твердили ему, что одна непристойная грязь просачивается на свет из-под его бессмысленного пера, и отовсюду неслось, что лишь неопрятные картины заднего двора, лишь безвредная безмыслица, лишь анекдоты и фарсы под силу ему, ославляли его лакейским писателем, и величали насмешливо русским Полем де Коком[59], и даже не советовали порядочному человеку об его грязные книги руки марать.

Он же твердил:

   — Он добр, он честен, тот смех. Он именно предназначен на то, чтобы над самим собой уметь посмеяться, а не над другими, на что мастер всяк человек. И в ком уже нет духа посмеяться над своими же недостатками, тому лучше век не смеяться!

Он обращался и к близким своим, то к тому, то к другому, надеясь хотя бы на них:

   — И притом, разве не чувствуешь ты, что вовсе уже к тебе примешалась та же болезнь, которой наше всё поколение одержимо: неудовлетворенье во всём и тоска? И нужно против этой болезни, чтобы слишком сильный и твёрдый отпор заключился в собственной нашей груди, сила стремленья к чему-нибудь избранному всей нашей душой и всею её глубиною — одним словом, внутренняя цель, сильное движенье к чему бы то ни было, но всё же какая бы то ни была страсть. И тут радикальные лекарства нужны, не дай Бог, чтобы нашлись они в собственных душах, ибо всё находится в собственной нашей душе, хотя мы не подозреваем и не стремимся даже к тому, чтобы отыскать эти лекарства.

Но тщетно.

«Ревизор» провалился.

Комедию, конечно, поставили, даже ходили смотреть, причём, можно твёрдо сказать, «Ревизора» не могли не смотреть. В театральной кассе не оставалось билетов, приключился полный аншлаг. В зрительном зале яблоку негде было упасть. Всем, решительно всем не терпелось увидеть смешное, и смешное, точно, увидели, однако истинного замысла не узрел, не провидел ни один человек. Актёры, на просвещённый разум которых он так сильно и напрасно надеялся, берясь за комедию, серьёзную пьесу сваляли как пустой водевиль. Главная роль совершенно пропала. Что такое Хлестаков, легкомысленный Дюр[60] не угадал ни на сотую волоса. Хлестаков сделался чем-то вроде бесконечной вереницы водевильных смешных шалунов, которые пожаловали и к нам повертеться из парижских театров, а он в чаду своего вдохновения думал, что артист обширного дарования возблагодарит его за совокупление в одном лице таких разнородных движений, которые дают возможность вдруг показать все разнообразные стороны сценического таланта. Публика, едва завидев краешек самой себя в кривом зеркале глупейшего исполнения, озлобилась страшно. Негодование сделалось общим, и общим был приговор: «Это невозможно! Это фарс, клевета!» И в наглости, в цинизме обвинили его. Толстой, именовавшийся отчего-то Американцем[61], предлагал всем миром обратиться к правительству, чтобы автора сослали в Сибирь, и решительно всё могло приключиться в этой безрассудной стране, среди позабывших совесть и честь торгашей да чинуш, под управлением бесчувственных мух.

После премьеры приплёлся он, смятенный, к старинному другу, не находя себе места от людского презренья, не ведая, куда сгинуть и где потеряться от укоров собственной совести, которая твердила ему, что он сам не умел вылепить замысел с той истинной силой, которой наделяется всякий самобытный талант и которая принудила бы несмотря ни на что попристальней взглянуть на себя. Мысли мешались от возведённых на него небылиц. Ошеломлённо вопрошал он себя: «Ты ли не справился со своею задачею? Они ли уже неспособны понимать тех своих мерзостей, которые для тебя очевидны?..»

А старинный друг с игривой улыбкой, с радостью в своём плавном голосе поднёс ему пропахнувшую типографией книжку только что пущенной в продажу комедии:

   — Полюбуйся на сынку!

Так и взвились на дыбы его истощённые нервы. Тут же схватил он своё долгожданное детище гневной рукой и швырнул что есть силы, так что порхнула она, распластавшись, как подбитая птица, и жалобно всхлипнула смятыми об стенку листами, сам же обеими руками ухватился за крышку стола, низко склонил над ней свою помрачённую голову с развалившимся коком тогда ещё довольно коротких волос, умело завитых куафёром, и зашептал, позабыв о невольном свидетеле отчаянья своего:

   — Господи Боже мой! Ну, если бы один ругал, если бы двое, так и Бог с ними, пускай, а то же ведь все! А, каково? Когда все!

Ужас и горькие слёзы слышались в этом дважды повторенном «все», а он продолжал в изумлении, даже не понимая, каким образом завариваются и происходят на свете неподобные вещи:

   — Все против меня. Чиновники кричат, что для меня нет ничего святого, когда я дерзнул этаким образом говорить о служащих людях. Против меня полицейские и купцы. И литераторы тоже против меня. Вот оно что означает комическим писателем появиться на свет! Малейший признак жизненной истины — и против тебя восстают, и не один человек восстаёт, а сословия. А если бы я ещё взял что-нибудь из самой гущи, из жизни столичной? Они всё запретили бы, всё! Да ведь я же люблю их, люблю их всех братской любовью! Как же любви-то не заслышат они?

Ему представлялось, что отныне всё кончено и что он погибает. Он предвидел, что его заклюют и затравят все те, кто узнает себя в комических его персонажах. О, уж эти-то не оставят его в покое!

Он в другой раз бежал за границу, страшась, что в самом деле среди всего этого чада соскочит с ума.

Однако в этом бегстве его уже заключалась и высшая цель. Он бежал, чтобы из безопасного далека обрушиться на эту свалку бесцельных существователей, тварей дрожащих и глупейших начальственных рож с невиданной и неслыханной силой. Эту-то силу и скапливал он в своём добровольном изгнании. Эту-то силу растрачивает без остатка на виа Феличе, в комнатке, снятой у старого Челли, растрачивал так, что на себя самого уже не оставалось ни капли и становилось не на что жить, до того истощат себя. Тогда, истощившись, он вновь собирал и копил эту силу, чтобы опять воротиться к чудовищному труду своему.

Николай Васильевич ощутил, что печь, к которой прислонился спиной, остывает и что ноги начали вновь замерзать. Он прижался плотней и принялся шевелить леденевшими пальцами.

«Мёртвые души» отвергла цензура.

вернуться

59

Кок Поль де (1794 — 1871) — французский романист, известный своей творческой плодовитостью (более 50 романов), в основном это вариации на темы адюльтера, торжества истинной любви и т. д.

вернуться

60

Дюр Николай Осипович (1807 — 1839) — русский актёр, воспитанник Петербургского театрального училища, в 1829 г. принят в труппу Петербургского театра, с 1831 г. выступал преимущественно в водевилях; исполнение ролей классического репертуара (Хлестаков — «Ревизор» Гоголя, Молчалин — «Горе от ума» Грибоедова) отличалось легковесностью, поверхностностью.

вернуться

61

Толстой Фёдор Иванович (1782 — 1846)— граф, участник Отечественной войны 1812 г., отставной гвардии офицер, авантюрист, бретёр и карточный игрок; путешествовал с И. Ф. Крузенштерном и был высажен на Алеутских островах, в связи с чем получил прозвище Американец.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: