Эта способность развернуться пошире свойственна всякому русскому человеку. Эту способность обнаруживал он и в себе и благодаря Степану чувствовал её особенно остро и усиливался как-нибудь избавиться от неё, и потому произнёс:
— Я был безрассуден в моей «Переписке с друзьями». Я уже давно питал мысль выставить на вид свою личность. Я думал, что если я не пощажу себя самого и выставлю на вид все слабости и пороки мои человеческие и тот процесс, каким образом я их в себе побеждал и избавлялся от них, то этим путём придам духу другому так же не пощадить себя самого. Я упустил совершенно из виду, что только в том случае этот приём имел бы успех, если бы я сам был похож на других людей, то есть на большинство. Но выставить себя в образец человеку, не похожему на других, оригинальному уже вследствие оригинальных даров и способностей, данных ему, это даже невозможно, если бы такой человек и действительно почувствовал возможность достигнуть того, как быть на всяком поприще тем, чем велено быть человеку. Я всех спутал и сбил. Поэтические движения, впрочем сродные всем без исключенья поэтам, всё-таки прорвались и показались в виде чудовищной гордости, не совместимой никак с тем смирением, которое читатель на другой странице отыскивал, и ни один человек не встал на эту надлежащую точку, с которой на эту злосчастную книгу следовало глядеть. Ты не можешь и представить себе, как сердит всякого человека, до нашей точки зрения не дошедшего, малейшая похвальба открыть то, что ему ещё не открыто и чьё существование, разумеется, должен он отвергать как несбыточное. Это бесит его, как бесит ложь, которую с видом истины проповедуют, и ещё более бесит, когда видит он, как увлёкся другой.
Он вдруг покачнулся и почти простонал:
— Увы, весь неуспех доброго дела от нас, и всему виноваты мы сами!
И воскликнул с тоской:
— Как трудно умерить себя! Как трудно так сделать, чтобы в творении нашем дело выступало само и говорило собою, а не слова наши говорили о деле! Как трудно уберечься от этих выходок, которые проскользнут где-нибудь, так что читатель, наткнувшись на них, уже против всей книги поднимает войну! А человек так готов, выражаясь не совсем опрятной пословицей, «рассердясь на вши, да всю шубу в печь»!
Он испытывал какое-то неприятное наслаждение. Ему в самом деле было теперь всё равно, что останется после него с «Перепиской», с Погодиным и со всем тем неизношенным хламом, который с нелепой спешкой в трёх типографиях набирали до поту и рези в глазах и отказались вдруг набирать. Он вдруг избавился от всего, и на душе стало беспечно, легко. Он твёрдо сказал, проведя рукой по макушке:
— Я не стану переиздавать «Переписки».
Степан поморщился, разглядывая с хмурым видом сигарку, держа её в пальцах торчком:
— Поговорим в другой раз.
К его удивлению, в нём отыскалось и озорство, и он сообщил, раздувая тонкие ноздри:
— Другого раза не будет.
Встрепенувшись, так и пронзив его настороженным взглядом, Степан не попал сигаркой в карман и, словно спохватившись, скороговоркой сказал:
— Не сердитесь, прошу вас.
Он с удивлением протянул:
— Помилуй, за что?
Степан слегка улыбнулся:
— За некоторые слова и как будто упрёки.
Он заспешил:
— Но если в словах и упрёках есть правда, как же сердиться на них? За них, в таком случае, следует благодарить. Как вы до сей поры меня мало знаете и с этой моей стороны! Вы все думаете, что я прикидываюсь во всём. Да если бы даже ты сказал мне самые жестокие слова и упрёки, я бы их принял, как принимают подарок. Не надобно мне, чтобы такие слова смягчались доброжелательством или любовью. Мне нужны просто упрёки, хотя бы они и были даже несправедливы, а уж дело моё разбирать, справедливы они или нет. Впрочем, вряд ли какие-нибудь упрёки мне могут быть совершенно несправедливы и беспричинны.
И, взглядывая на эту сигарку, сам себя упрекал, отыскав, что высказал Степану чуть побольше того, что тот мог бы понять: Степан слишком самолюбив и в известном состоянии чересчур энергичен, а Погодин, со своей привычкой смотреть однобоко на вещи, чересчур горазд на догадки — вдвоём в один миг всех на ноги поставят. Да и сам он не чересчур ли непримирим в своих справедливых упрёках Погодину? Видит ли сам он все его стороны и неуловимые, сопряжённые с ними события, без знанья которых даже над преступником невозможно произнести совершенно справедливо суда?
Остановленный этими мыслями, обхватив ладонью лицо, бормоча скороговоркой и в руку, Николай Васильевич несколько поотступил:
— То есть там увидим ещё.
Степан облегчённо вздохнул, и сигарка тотчас сама собой попала в карман:
— Есть до тебя ещё одно дело...
Он испугался, что упустит свою превосходную лёгкость. Он хотел бы также понять, откуда на счастье ему свалилась она, куда она его повлечёт. По этой причине ему не терпелось быть одному. Он повторил, опустив руку, прищурив глаза:
— Что там ещё?
Уловив его нетерпенье, с новым подозрением оглядывая его, Степан похлопал себя по карману, точно забыв, куда именно сунул сигарку. В ответ, прикрывая глаза, Николай Васильевич постарался выглядеть совершенно усталым и сонным. Степан помолчал, охлопывая себя, должно быть выжидая чего-то, и вдруг по-прежнему плавно потекла его хорошо закруглённая речь:
— От денег твоих, данных мне для распределенья между впавшими в бедность студентами, остаётся в моём ведении тысяч около трёх, точнее определить: две тысячи восемьсот семьдесят шесть рублей сорок восемь копеек. На этих днях сделался мне известен ещё один крепко зануждавшийся претендент, пятый отпрыск одного беднейшего пермского дьякона, весьма, я бы отметил, и весьма стеснённый в средствах молодой человек худосочного вида, однако трудолюбивый, честный и скромный, впрочем, несколько гордый с излишком, которому ваша финансовая помощь была бы спасеньем и который, удостоверяю после наведённых самых тщательных справок, эту помощь вполне заслужил. Разрешите выдать сему сто рублей.
С теми деньгами тоже стряслась история замечательная, однако не в смысле чего-то необычайного, а именно в смысле обыкновенной чепухи, в которой и сам чёрт не смог бы разобраться.
Поначалу всё заводилось благоразумно и просто: первое издание своих сочинений он поручил Прокоповичу[72], человеку честнейшему, однако не знакомому вовсе с хитроумным издательским делом, в котором Степан почитал себя докой и знатоком. Дело естественное: от непривычки к этого рода делам Прокопович наделал ошибок и намотал изрядный клубок. Однако и это было бы всё ничего, не ввяжись в это дело самолюбивый Степан, принявший за обиду, что дело не поручилось ему одному. На бедного Прокоповича посыпались обвинения, отчасти заслуженные. Досталось также ему, в вину поставилась главным образом недоверчивость к лучшему другу, которой как раз не водилось за ним, свято веривши в финансовый гений Степана. Сколько ни разъяснял он этого простейшего дела, сколько ни приводил доводов, смягчавших немалую, но и не такую уж чрезвычайную вину Прокоповича, всё оказалось напрасно. Степан, имевший удивительную способность видеть всякий предмет лишь с одной, то есть со своей, с излюбленной стороны, упрямо стоял на своём, и уже какая-то вражда заваривалась между ними, и уже какой-то недоброжелательный и рассерженный тон вскипал с одной стороны.
Тогда он решительно взял всю меру вины на себя, поскольку именно он произвёл всю эту путаницу и весь ералаш, всех взбаламутил, смутил, во всех до единого произвёл чувство неудовольствия и, что гораздо хуже всего, поставил в неприятное положенье людей, которые без того не имели бы, может быть, никогда никаких неудовольствий друг против друга. Виноватый должен быть, натурально, наказан, он и решился наказать себя сам, не дожидаясь наказания свыше. Оно придумалось в том, что он лишал себя многолетним трудом заработанных денег, которые принесло ему собрание его сочинений. Он вовсе не видел в этом отказе какой-нибудь жертвы со своей стороны или чего-нибудь чрезвычайного, даже напротив, тут не усматривалось никакого пожертвования именно потому, что он не был бы спокоен ни минуты, употреби те деньги на неотложные нужды свои, которые, впрочем, в те дни дошли именно до того, что ему оказывалось нечего есть и он существовал иждивеньем Жуковского, однако всякий рубль и всякая копейка тех денег, купленных неудовольствием, огорченьем и оскорбленьем многих, камнем легли бы у него на душе.
72
Прокопович Николай Яковлевич (1810 — 1857) — поэт, преподаватель русского языка и словесности в петербургских кадетских корпусах; гимназический товарищ Гоголя.