— Ясно, сговор у царя с заграницей, — оглянувшись к окну, где сидели Бирилёвы, а с ними двое юношей, сдавленно выдохнул купец помоложе.
— Погодь ты, не перебивай. Дай человеку дело сказать. Из самой Москвы приехал, чай, больше нас с тобой разумеет, — разом осадили купчишку сидящие вокруг стола.
— А что ж дело? — подхватил приезжий, отодвинув уже пустое блюдце. — Дело, оно, считай, пареной репы проще. Смекайте: железная дорога аккурат через ваши места пойдёт. Чтобы рельсы класть, надо лес свести. А почём ныне сажень этого леса? В ваших краях — один рубль и шестьдесят копеек. В Москву же доставь — цена все сорок восемь целковых! Каков барыш? То-то и обидно, что российские денежки в чужой карман уплывут...
К столу, за которым толковали купцы, осторожно приблизился мальчонка лет двенадцати. На нём драные порты, ноги в цыпках. Робко протянул руку, что-то жалобно прогнусавил. Купчишка, что помоложе, взял обсосанный кусочек сахара и подал мальцу.
— Нечего побираться! Проваливай — Бог подаст, — гаркнул на нищего московский купец. — Я в твои годы валтузил с темна до темна. Работать надо... А то дали волю — все в нищие подались...
Бирилёв внимательно прислушивался к разговору. Что происходит в его стране, как она живёт? По обеим сторонам дороги то здесь, то там виднелись чёрные избы, крытые уже сгнившей соломой, с покосившимися плетнями, навстречу часто попадались старики и старухи, босоногая ребятня.
Мари нередко просила остановить коляску, чтобы протянуть нищим кусок хлеба, подать кому грош, кому полкопейки...
Да, это была Россия, родной Бирилёву русский народ.
Полной мерой хлебнул лейтенант российского флота горького лиха в недавней войне. Хлебнул вместе с теми, кого называли простым народом, — вместе с мужиками, одетыми в матросские бушлаты и солдатские шинели. Он спал бок о бок на сырой земле, ел из одного котла, шёл на смерть плечо к плечу с Иванами из-под Тамбова, с Евсеями из-под Твери, с Федотами из-под Владимира... И всё же война и служба на кораблях сблизила его только с одной стороной народной жизни. Бирилёв увидел стойкого в напасти и отзывчивого в лишениях, храброго и бескорыстного русского мужика. Но та жизнь, которую вёл этот мужик до войны, была, честно говоря, не совсем ему ведома.
Совсем мальчишкой Николай Алексеевич попал в Петербург, в морской кадетский корпус. Потом — корабли и траншеи. Никогда он не имел собственных имений, а у отца в Калязинском уезде Тверской губернии всего двадцать пять душ. По тем временам — беднее некуда! Когда отменили крепостное право, случился на берегу, приехал домой. По просьбе матери стал оформлять договор с крестьянами, наделяя их и без того скудными клочками барской земли. Двадцать пять душ — и ни одного, способного расписаться. В бумаге так и пометили: вместо неграмотных крестьян Осипа Онуфриева, Ивана Михайлова, Андрея Денисова и других руку приложил крестьянин деревни Барашево Афанасий Тимофеев...
Да вот ещё: побывал на родине Игнатия Шевченко в Николаевской губернии, когда открывали там памятник. Разрешение было высочайшее, самого императора, а деньги — матросские, собранные по копейкам. Конечно, севастопольские офицеры внесли и свою долю. Что говорить о том, сколько отдал Бирилёв, — всё, что у него было. А затем собрал ещё и отослал вдове и детям. Чем он ещё мог тогда оплатить ту жертву, тот бескорыстный подвиг?
Наверное, главный его долг теперь состоял в том, чтобы рос и мужал флот и чтобы меньше было жертв в новой войне, если она где-либо начнётся. И ещё была забота, ставшая смыслом его жизни: способствовать тому, чтобы облегчить тяготы службы простым матросам.
Но всё же время и флигель-адьютантское звание, которое, кстати, и было ему пожаловано после гибели Игната, незаметно делали своё. Нет, ни на гран не изменилось его чувство братства с матросами. Но братство это существовало теперь как бы само по себе, а жизнь его, особенно на берегу, в Петербурге, шла как бы по иному фарватеру.
С тех самых дней она пошла, как получил флигель-адъютантство, а затем стал командиром императорской яхты.
Долго, правда, вытерпеть не смог и выпросился командиром на корвет «Посадник», идущий в кругосветный вояж. Вернулся капитаном первого ранга и получил назначение на фрегат «Олег», только что спущенный с верфи. Кораблю отдавал все силы и время. Но двор не забывал флигель-адъютанта: приглашения на воинские смотры, балы, приёмы... И оставалась позолота дворцовой шелухи на его офицерском сюртуке, как он временами его ни отряхивал.
Кровь отхлынула от лица, когда услышал упрёк Мари в неумеренном восторге леред власть предержащими. Не было в душе того восторга, о котором могла подумать жена. Но ужаснулся её правоте: так недалеко до того, что и забудешь, кто есть кто! Ведь это не ему как человеку даётся высочайшее соизволение на бракосочетание, а офицеру гвардии, особе, навсегда внесённой в список чинов императорской свиты. И когда подписывал император то разрешение, думал он не просто о Бирилёве Николае Алексеевиче, а скорее о себе, точнее, о персоне, которая ему служила.
Вот ведь как устроена жизнь — всё ясно, до самой малости понятно в собственной судьбе, а копнёшь только лишь её краешек, вся она рушится обвалом.
Стоило задуматься над упрёком Мари, взглянуть в самое тайное своей души, и всё перестроилось наново. Молодой лейтенант, вознёсшийся до звания флигель-адъютанта? Однако чужою ведь жизнью оплачено это высокое положение!
Слов нет, на сотню карьер хватило бы его собственных личных боевых заслуг. Но при дворе в чести не заслуги, а случай. И случился тот случай в ту стылую ночь, после которой Игнату — памятник, Бирилёва — к стопам престола...
Нет, не того ответа теперь надо искать — почему так Игнат распорядился своею жизнью, а разрешения вопроса — как ты сам теперь живёшь и будешь жить дальше.
Дорога вьётся обочь унылых деревень, петляет среди хилых крестьянских полей.
Пыль серым шлейфом поднимается за коляской, скрывая за собою всё, что только недавно было впереди или совсем рядом.
Как недавно, всего несколько дней назад перед глазами был Петербург.
Неужели и сама жизнь — только дорога, по которой тебя везёт кто-то другой, как кучер их коляски, а ты сам всего лишь пленник этого движения?..
Лента большака вытянулась стрелой среди ровного поля. По обочинам — одинокие ветлы, снова поля.
Под уклон, чуть на взгорок — и открылся фруктовый сад, выбежал к дороге живой изгородью смородиновых кустов.
А вон и беседка, и белый дом под железной крышей...
— Овстуг, Николенька! Погляди, уже Овстуг. Ну, сейчас я начну тебе всё здесь показывать...
20
В Рославле, не доезжая до Овстуга лишь какую-нибудь сотню вёрст, Тютчев сделал остановку. Пообедав с Эрнестиной Фёдоровной в гостинице, он, накинув лёгонькое дорожное пальтишко, не взяв шляпы, вышел погулять.
Городок утопал в пыли. На главной улице бродили коровы, с кудахтаньем, врассыпную разбегались от прохожих куры, в жирно поблескивающей грязи рылись свиньи.
Фёдор Иванович свернул на боковую улочку, и ноги сами вынесли его к почтовому тракту. Здесь, на виду одиноких рощиц и убегающих к горизонту пожелтевших полосок ржи, задышалось легче, привольнее.
Шёл он не спеша, заложив руки за спину. Ветерок спутывал на лбу редкие мягкие, изрядно поседевшие волосы. Кожа на худом лице приятно ощущала тепло косых, уже склонявшихся к закату лучей солнца.
Брёл он, казалось, просто так, без цели. И не потому решил выйти, что тоска и безысходность опять овладели им. Чувства эти, честно говоря, никогда теперь и не покидали его. Но поскольку томление и грусть продолжались уже не один месяц без каких-нибудь заметных, как бывало раньше, перерывов, ощущение стеснённости и беспокойства отныне уже не замечалось. Это походило, положим, на ссадину или ожог, которые случились не сегодня, а, допустим, третьего или пятого дня: рана сама по себе уже не болела, болела лишь та боль, которая оставалась в воспоминаниях. Прогулка же утишала, отодвигала куда-то прочь и само воспоминание о боли.