Отвернул лицо к стене, хотел, чтобы никто не увидел его испуга и слабости, и тут же забылся...

И вот — снова утро, и солнце, которым он несказанно, по-мальчишески рад. Сколько же таких солнечных дней понапрасну отняла у него болезнь!

   — Михаил! Ты где?

В комнату вскочил коренастый, с лихо закрученными кверху гвардейскими усами, одетый в линялую матросскую фланелевую рубаху человек лет тридцати.

   — Здрав... желам, ваше!..

Бирилёв застегнул манжеты рубашки.

   — Здравствуй, братец. Рад видеть тебя. Орлика оседлал?

   — Никак нет, Николай Алексеевич, вы ж не приказывали вчерась...

   — Вчера, Михаил, я ещё был, как сам знаешь, на мели.

   — Да разве ж можно вам верхами? Я вон и сюртук вам почистил, и ордена мелом натёр. Глядите. — И Михаил, вынырнув за дверь, вернулся, держа в руках парадную форму Бирилёва.

   — Что, высочайший смотр? — усмехнулся Бирилёв. — По какому поводу парад?

   — Так сегодня того... праздник! Даже два, Николай Алексеевич: престольный день Овстуга и именины Марии Фёдоровны. Извольте вспомнить: нынче пятнадцатый день, август месяц...

   — Спасибо, братец, что напомнил. А то я с этой хворобой и счёт дням потерял... Ну, а Орлика всё ж седлай! И Каурую под себя. Вдвоём до завтрака ещё проскачем вёрст с десяток...

   — Лошади будут мигом, Николай Алексеевич. Тут — нема делов! — просиял Михаил и по-военному повернулся...

«Праздник и именины Машеньки... — надевая серый сюртук без эполет, подумал Бирилёв. — Как хорошо, что праздники оказались сегодня, когда я уже здоров и когда такое чудесное утро! Я теперь знаю, чем мне наполнить каждый новый день: радостью. Да, обычной человеческой радостью за то, что мне жизнь подарила ещё один день. Один из тех, которые я теперь обязан не просто ждать — бороться за них. Пусть бороться месяц, два, даже целый год, предоставленный в моё распоряжение, только бы снова вернуться в строй, вернуться на флот. И поэтому нельзя ни на минуту терять духа, ни на одно мгновение предаваться страху. Жизнь моя куплена самой дорогой на свете ценой, и отдать мне её так, ни за что, никак нельзя. И все, кто теперь со мною, тоже хотят, чтобы я быстрее поборол свой недуг. Этого ждёт Машенька, этого сердечно хочет Эрнестина Фёдоровна, этого желает Михаил... Его, моряка, будто послало мне само провидение, вернее, мой родной флот. Так что постою за себя и за флот, как стоял не раз там, где было намного труднее и горше...»

Право, Михаила Маркианова точно сама судьба послала Бирилёву — так неожиданно оказался он рядом. Объявился он в тот самый день, когда Дима и Ваня на глазах всего села на руках внесли Николая Алексеевича в дом.

Вечером, когда Бирилёв почувствовал себя легче — отошли сведённые судорогой руки и ноги, — братья Мари помогли ему перейти на балкон. Говорить толком не мог — чужим, будто замороженным, оставался язык. Только кивнул в сторону балконной двери, давая понять, чтобы оставили его одного. Сидел, задумчиво глядя вдаль. Внизу в кустах что-то зашуршало, потом послышался шёпот:

   — Да ты не бойсь, стань перед ним и попроси руль.

   — Не, не хочу, — ответил детский голос. — Я никогда не прошу. А барин хворый, жалкий совсем.

   — Недотёпа ты, Вань, как и все вы, Артюховы. Совестливые больно. А он-то, барин, вишь, умом рехнулся, мычит только и головой трясёт. Видел, как его по улице несли? У такого что хошь можно выпросить. Ну, гляди — я сам...

Чёрный, как цыган, мужик в высоком картузе вышел к клумбе перед балконом.

   — Барин, а барин!.. Тут того, твоя лошадь пить просит. Шампанского бы ей ведро. Кинь-ка красненькую, я мигом...

Бирилёв наклонился в кресле, хотел встать, но от волнения не смог, хриплый звук вырвался у него изо рта. На балкон бросилась Мари. Но не успела она переступить порог, как внизу, возле клумбы, затрещали кусты, и мужской твёрдый голос произнёс:

   — Ты это о ком, Авдеев, сейчас такие слова сказал? Кого обидеть хотел, на кого мальца несмышлёного подбивал?

Рядом с цыганистым вырос плечистый, в синей фланелевой флотской рубахе. В руках — здоровенный кол.

   — А ну, отчаливай отсюда на всех парусах! И чтобы духу твоего больше не было, а то за этого барина я тебе башку снесу!..

Через минуту матрос уже сидел перед Мари.

   — Узнал Николая Алексеевича, когда его давеча в дом вводили, да прийти к вам не решился. Дело ведь какое — болезнь. Вот и ходил целый день вокруг: всё думал, пригожусь, потребуюсь. Оно так и вышло... А с Николаем Алексеевичем мы, можно сказать, вместе все четыре года в одной морской купели крестились — к Японии ходили...

То, что говорил этот неожиданно появившийся в их доме человек, для Мари было новостью. Как же оказался этот матрос здесь, в Овстуге? Однако она не перебивала его и слушала.

   — Такого командира, как Николай Алексеевич, на всём русском флоте не сыскать. Помню, только вышли на корвете «Посадник» из Кронштадта, Николай Алексеевич перед строем объявил: «Братцы, с этого момента, чтобы вы все знали, отменяю линьки. А увижу, если офицер, унтер или боцман кого ударит линьком, обидчика накажу». Это верёвки такие — линьки. На всех кораблях ими матросов бьют за правду и неправду. А вот у нас Николай Алексеевич начисто запретил... Эх, да что говорить — душа! Вот и читать, и писать теперь я могу — все его, капитана первого ранга, забота.

Мари подалась вперёд, подвинув плетёное кресло к матросу:

   — Это же как — читать и писать?

   — А просто. Тоже только Балтийское море прошли, появилась на палубе диковина — шар не шар, а что-то вроде. Глобус, говорят, на нём все моря и страны показаны. Зачем, почему глобус? — стали гадать. А это чтобы наш путь к Японии каждый день обозначать. Залюбовались мы этаким чудом, а тут говорят: «Командир сказал, кто хочет учиться грамоте, получай букварь, тетрадку и карандаш, как ребятишки в школе!» На корвете нас сто семьдесят душ. Сто двадцать семь — ни бум-бум, ни одной буковки не знают. А слух такой: Николай Алексеевич, дескать, распорядился — никого силком не заставлять, только добровольно. Тут такое началось! Старослужащие, боцмана особенно, обиделись: эко дело — им в школяры идти! Ну, а мы, молодняк, с охотой стали учиться. Гардемарины, мичмана, младшие офицеры с нами занятия проводили... Вот ведь как мне и другим матросам Николай Алексеевич свет открыл!..

С балкона послышался голос Бирилёва:

   — Маша... при... приведи... Марк... Маркианова...

Матрос вскочил, вытянулся в проёме двери:

   — Здравия желаем, ваше... Узнали меня?

Бирилёв указал на кресло рядом, попытался улыбнуться:

   — Вид... видишь, Маркианов, на якоре я. Вот так, братец, обернулось...

Маркианов продолжал стоять.

   — Так и я по чистой отставлен, — сказал он. — Желудок не в порядке нашли. Только нам с вами, ваше благородие, на якоре не век стоять. Выгребем! Не в таких переплётах в Японском море бывали!.. Я ведь овстугской, тутошний. А возвернулся со службы, хозяйство в крайность пришло, старики померли. Налаживать всё заново надо... Так я пока, если дозволите, при вас побуду. А болезнь от вас отведу...

Когда Бирилёв и Маркианов вернулись с верховой прогулки, народу в Овстуге уже было полным-полно. А по большаку всё прибывало и прибывало. Тянулись пешком, ехали на подводах разряженные в вышитые холщовые платья девчата, парни в красных рубахах и в смазанных дёгтем сапогах. Мужики и бабы, те одеты скромно и чинно, но тоже по-праздничному, в костюмы, вынимаемые из сундуков, наверное, раз в год.

А товаров разных, живности — уйма. Не только на гулянье и пляски собрались — в престольный день в Овстуге ярмарка. Хороводами пошли девки с парнями, разнеслось с возов:

   — Подходи, подешевело, а то даром отдадим!..

Смех, песни, пиликанье гармошки, выкрики, визг — всё слилось в воздухе.

Но вот, пробиваясь через толпу, загорланили и начали матерно крестить встречных и поперечных двое мужиков. Один — в картузе, сапогах и распахнутой кацавейке, другой — обмызганный, в разбитых лаптях. Навалились бабы, сгребли сердечных и отправили куда-то за ограду церкви, чтобы проспались.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: