Вскоре в гостиную, шурша тяжёлым платьем, вошла и хозяйка. Она села в оставленное для неё кресло и, выпростав руку из-под свисавшей с острых плеч белой атласной накидки, положила на край столика несколько листков сиреневой бумаги. Мелко тряся завитой головой — императрица уже много лет страдала нервным тиком, — она с вялой улыбкой повела вокруг светлыми выпуклыми глазами и вибрирующим от волнения голосом сказала:
— Мне сегодня очень хорошо, mesdames... Вы тоже имеете в этом долю, и я хочу быть благодарной...
Всё так же улыбаясь, она притронулась к листкам маленькой сухой рукой, на которой поблескивало одно только обручальное кольцо, и добавила:
— Уверена, что вам не будет скучно. У меня сегодня интересные герои: таинственная, как Лорелей, madame Бахерахт, свежая и прекрасная, как Наталка-полтавка, madame Щербатова и две мужские персоны, которых ещё не умею определить... юный барон де Барант и наш поэт Лермонтов...
Это было уже не в первый раз: в дни особенно дурного настроения и в хорошие дни (их, впрочем, было гораздо меньше) императрица в кругу самых близких ей женщин читала вслух свой дневник — не подряд, конечно, а те страницы, которые не были слишком интимны: дворцовые и городские новости, беглые записи встреч и разговоров.
Не говоря уже о Сесили Фредерикс, Карамзина и Оленина чаще остальных удостаивались такого доверия: императрица знала, что они умеют хранить чужие секреты, и связывала это с их целомудрием, тогда как болтливость большинства придворных дам считала неизбежным следствием образа жизни...
— Annete, — обратилась императрица к сидевшей с краю Олениной, — прикройте, пожалуйста, дверь, дитя моё. Кажется, я плохо её закрыла...
Оленина, высокая, с туго обтянутыми шёлком грудью и бёдрами, совсем не аскетического типа женщина, поднялась и подошла к двери, слегка приоткрыв её, прежде чем захлопнуть. В недавно покинутой столовой раздались мужские шаги и голоса.
— Мы сделаем нашим дамам маленький сюрприз! — сказал за дверью высокий голос государя.
Оленина, тряхнув кольцами светлых волос, смятенно оглянулась в сторону кофейного столика и поймала испуганные взгляды остальных женщин. Императрица, ещё чаще и мельче тряся головой, схватила сухонькой рукой листки и снова спрятала под накидку. Позы женщин сразу стали натянутыми и неестественными, как у натурщиц, которые готовятся позировать перед капризной знаменитостью. Мужские шаги раздались совсем близко. Оленина распахнула дверь и присела в низком поклоне, пропуская государя.
— Нет, нет, нет! Ради Бога, без церемоний! — кокетливо сказал Николай Павлович и, ловко поймав за кончики пальцев пухлую бледную руку фрейлины, поднёс к надушенным усам.
Подойдя к столику, он, с непринуждённо разыгранной почтительностью, приложился к дрожащей руке жены и по очереди подошёл к Сесили Фредерикс и Карамзиной, на которой чуть дольше задержался взглядом.
Повторяя жесты и чуть ли не слова государя, пришедшие с ним мужчины — генерал-адъютант граф Орлов, свиты генерал-майор Плаутин и камергер граф Виельгорский — привычно и бесстрастно исполнили требования этикета.
— Надеюсь, мы не слишком помешали вашему уединению, mesdames, — отодвигая ногой в ботфорте низкий пуфик и ища глазами более достойную себя мебель, сказал государь.
— О, как можно, ваше величество! — поспешно ответила императрица, тряся пепельными буклями. — Здесь всегда вам рады...
Николай Павлович, а за ним оба генерала и граф Виельгорский бесшумно расселись, вклинившись между женщинами.
Пока это происходило, императрица, сделав вид, будто ей жарко, сняла с плеч накидку и, незаметно обернув ею дневник, положила к себе на колени. Ей показалось, впрочем, что Виельгорский заметил это, но он был свой, его жена и дочь относились к числу немногих самых близких императрице людей, и то, что он что-то заметил, могло даже пригодиться.
Натянутость не исчезала. Императрица кроме испуга испытывала тяжёлую досаду и неудовлетворённость, которую всегда испытывает автор, внезапно лишившийся аудитории; Сесиль Фредерикс, полька и патриотка, почти открыто не любила Николая Павловича; Олениной не терпелось узнать пикантные, как она ожидала, новости, а Карамзина терзалась мрачными предчувствиями; сочетание имён, в которое попало имя Лермонтова, казалось ей зловещим.
Утратив свою обычную непринуждённость, она, хмурая и молчаливая, сидела между Виельгорским и Плаутиным, и щёки её багровели такими же некрасивыми нервическими пятнами, как у императрицы.
— Annete, будьте до конца благодетельницей, — сухим и скучным голосом обратилась к Олениной Фредерикс, — поторопите с кофе...
Пышная Оленина величаво поднялась, притянув к себе быстрый взгляд Орлова.
— А мы... мы можем рассчитывать, что и нас не забудут? — с наигранным смирением спросил Николай Павлович.
Императрица, хорошо знавшая цену этому смирению, снова испугалась.
— Хозяин за этим столом — вы, государь! — сказала она и, не находя покоя рукам, погладила лежавшую на коленях накидку.
Раздался упругий хруст, и императрица вздрогнула всем телом. Граф Виельгорский шумно двинул стулом и, будто что-то поднимая, склонил гладкую лысину, в которой разноцветно отразился отсвет экрана. Николай Павлович настороженно скосил взгляд, но ответил, не изменив тона:
— Нет, нет! Здесь все мы — только гости. Но у нас на Руси гостей-мужчин принято угощать чем-нибудь мужским...
— Да, да, — почти обрадовалась императрица. — Annete, прикажите к кофе что-нибудь крепкое...
— Не за себя хлопочу — за други своя, — кокетливо извиняясь, сказал Николай Павлович, когда Оленина вышла. — Орлов и Плаутин — кавалеристы, народ избалованный, не то что наш брат пехтура... Ведь верно, граф? — неожиданно обернулся он к Виельгорскому, который никогда не был на военной службе, если не считать короткого пребывания в ополчении в двенадцатом году.
Николай Павлович на этот раз не рисовался своей забывчивостью: военная служба была для него таким универсальным, таким обязательным состоянием, что ему, лишь сделав над собой усилие, удавалось допустить, что кто-то из живущих бок о бок с ним людей мог не быть в военной службе.
— Vous aves raison mille fois, Sir![101] — ответил Виельгорский, как всегда в затруднительных случаях переходя на французский.
Бесшумно двигаясь, внесла на подносе кофе молоденькая румяная камер-юнгфера, в белоснежном кружевном фартуке и голландском чепце с торчащими, как уши, острыми накрахмаленными кончиками. За нею вошла Оленина с фарфоровым ликёрным кувшином в руках.
— Вот такой же кофе я, помню, пил однажды в Варне, — глотнув из маленькой чашечки, растроганно сказал Николай Павлович и обвёл присутствующих выжидательным взглядом.
Упоминанием о Варне, где он во время последней русско-турецкой войны связал своим присутствием руки генералам, осаждавшим эту крепость, Николай Павлович преследовал двоякую цель: лишний раз сыграть перед публикой, хотя и немногочисленной, роль благодарного гостя и нежного супруга (это была попутная цель) и вызвать на воспоминания Орлова и Плаутина, чтобы они стали рассказывать о трудностях осады и о том, что крепость в конце концов была взята только благодаря выдающимся стратегическим способностям и неутомимой распорядительности его, Николая Павловича (это была главная цель).
Но ленивому от природы Орлову не хотелось ворошить в памяти давние события, да ещё тратить усилия на то, чтобы истолковать их в желательном для государя смысле, с риском к тому же сказать что-нибудь не то. И он просто промолчал, опустив глаза и перестав смотреть даже на Оленину.
Плаутина тоже нисколько не занимала Варна. Ещё в польскую кампанию, кочуя с полком по усадьбам магнатов и богатым монастырям, он приобрёл непобедимую страсть к хорошим ликёрам, а в кувшине, принесённом Олениной, был настоящий шартрез.
Николай Павлович повторил свою фразу о кофе, который он пил в Варне, и снова выжидательно посмотрел на обоих генералов. Генералы по-прежнему безмолвствовали.
101
Вы тысячу раз правы, государь! (фр.).