Камал обиженно молчит.
— Боремся с шириной, с цепочками на штанинах, с поповскими гривами, — добросовестно перечисляет «голова». — Ещё с чем? Будаев, подскажи.
Камал не раскрывает рта.
— Тогда вы мне подскажите, Власенко! — требует «голова».
— С маникюром боремся, Канапия Ахметович. С крестиками на шее. С серьгами. С кольцами. Глаза запрещено подводить. Ну, и, конечно, мини.
— Спасибо, Власенко. Всё правильно.
«Голова» запирает лянгу в сейф, возвращается за письменный стол.
— Тебе тоже спасибо, Будаев. Очень полезный у нас получился разговор. Школьные запреты, Будаев, имеют свой глубокий смысл. Если однажды снять все школьные запреты, юность потеряет куда больше, чем приобретет. Не на что будет обижаться, не с чем воевать. Жизнь станет очень пресной!
Морщины на просторном лице ходят ходуном. Так в степи под ветром волнами переливается посеребренная ковылем трава.
— Можете идти, я вас больше не задерживаю.
Директор наклоняется над столом и показывает делегатам темя, поросшее короткой черно-седой щетиной. Люда тянет Камала за рукав, выводит, словно незрячего, из директорского кабинета.
Во дворе их окружают оба десятых класса.
— Ну, что? Уговорили?
Камал глядит на всех набычаясь и ничего не отвечает.
Кто-то тянет разочарованно:
— Не уговорили. Эх, вы!.. А мы-то ждали…
Люда горячо заступается за Камала. Он правильно держался, всё сказал, как условились.
Но сам Камал по-прежнему молчит.
Девочка с семечками
Мне сказали:
— Где тебя носит? Иди!.. Гавриил вызывает…
Я пошла в деканат. Тут всегда плавала голубоватая холодная мгла. Комната была длинная, узкая, с высоким, доверху заледеневшим окном. За огромным письменным столом, спиной к окну, сидел наш декан Гавриил Сергеевич, очень худой, высокий, в узком черном пальто с бархатным воротником. Голова седая, как в инее. На столе — большие, посиневшие от холода руки. Наш Гавриил Сергеевич, когда приходил в деканат или к нам читать лекцию, всегда снимал вытертую каракулевую шапку и вязаные перчатки. А мы не снимали в аудиториях ни шапок, ни варежек. Моя подруга Лилька авторитетно объяснила, что по правилам хорошего тона женщина даже в кафе за столиком может сидеть в шляпе, а чай пить в перчатках. У нас на курсе учились сплошь одни женщины, то есть мы — девчонки.
Мы любили своего декана — такого седого, высокого, грустного, простуженного, с обмороженными, распухшими руками. Когда он брался за перо, чтобы подписать какую-нибудь бумагу, зачетную ведомость или список на карточки, трещины на распухших пальцах лопались и блестела сукровица.
Он нас никогда ни о чём не расспрашивал, и мы его тоже. Все письма от сына Гавриил Сергеевич аккуратно приносил редактору нашей факультетской стенгазеты. Его сын раньше учился у нас на факультете журналистики, а теперь присылал с фронта очень интересные письма: про жестокие бои, про фронтовых товарищей, про фашистские зверства. Эти письма мы переписывали в свою стенную печать и считали, что они сделаны как настоящие фронтовые очерки, не хуже, а может быть, и лучше тех, что печатаются в центральных газетах.
— Здравствуйте, Гавриил Сергеевич! — Я быстро прошмыгнула в дверь, чтобы не напускать в деканат холода из вестибюля. — Вы меня звали?
— Звал, — со вздохом ответил наш декан. — Опять у нас с вами не очень приятный разговор. Вчера на ученом совете я услышал, что вы позволяете себе на лекциях щелкать семечки.
Я возмутилась до глубины души.
— Опять «средние века» накапали?
Гавриил Сергеевич огорченно опустил глаза. Ему было стыдно за меня. За мой развязный тон, за «средние века», за «накапали»… Ну и за семечки, конечно. За них больше всего.
— Я вас пригласил в деканат не для того, чтобы посплетничать с вами, кто и что говорит на ученом совете университета…
— Простите, Гавриил Сергеевич… — жалостно сказала я.
Мы любили нашего декана. Мы и на лекции по некоторым предметам ходили только ради него, чтобы он не расстраивался. Можно было без билетов пролезть в кино, где теплее, чем у нас в аудиториях, и где второй месяц шла «Актриса» с Сергеевой и Бабочкиным. Но мы торчали в насквозь промерзшей двадцатой аудитории, где углы заросли снежным мхом, и слушали долгую нудь про средние века. Ох, сколько сыпалось на нас непроизносимых имен, сколько дат! Ничего я теперь не помню, ни королей, ни сражений… Но никогда не забуду, как коченели ноги в рваных ботинках от коньков и живот подводило от голода.
Очень далеки были от нас в ту зиму европейские средние века. Но если бы мы не пришли на лекцию по истории, наш педантичный лектор немедленно потащился бы в деканат и пилил бы Гавриила Сергеевича за отсутствие дисциплины на факультете, а декан опять сидел бы грустный, искренне огорченный нашей ленью, нашим наплевательским отношением к святым стенам университета, нашей дикостью и тупостью. Он ведь был так счастлив, что мы учимся наперекор войне, что студентам дали рабочие карточки. Что эвакуация занесла в наш провинциальный университет лучшие силы из столичных городов.
— Простите! — с жаром повторила я. — Мы больше не будем!
Он склонил голову в знак, что верит моему последнему обещанию. Ох, не надо бы ему снимать в деканате шапку! Тут такой морозище! Всё-таки у нас в аудиториях теплее. Нас много, мы дышим, мы даже танцуем иногда, припевая патефонными голосами: «Сашка, ты помнишь наши встречи в приморском парке, на берегу? Сашка, ты помнишь теплый вечер, чудесный вечер…»
Я осторожно закрыла за собой дверь деканата, стащила варежку с правой руки и полезла в правый карман ватника, слегка облагороженного кроличьим воротником. В кармане ещё оставались семечки. Пальцы — указательный и большой — привычно ухватили граненое семечко, повернули его острым концом вперед и сунули в рот. У скорлупы был привкус пыли и печных угольков. Язык подвинул семечко к зубам, поставил торчком, скорлупа еле слышно щелкнула, крохотное маслянистое зернышко вызвало прилив слюны. Зубы проворно размололи его — вкусное, пахучее, сытное.
Шелуху я положила в левый карман. У меня был такой порядок. В правом кармане — семечки, в левом — шелуха. Когда я шла в университет, оттопыривался правый карман ватника. Когда возвращалась — левый. На курсе был строгий уговор: ни в коем случае не сорить семечками в аудиториях. Мы высыпали шелуху где-нибудь на обратном пути. А без семечек мы обходиться не могли, несмотря на рабочие карточки. Беспрерывно хотелось есть, пустые желудки, как нам казалось, тянули соки из мозгов. Если бы не крохотные, пропитанные маслом ядрышки подсолнухов, нам бы не усвоить и не сдать на очередном зачете, чем Гегель отличался от Фейербаха и кто из них в конце концов выплеснул с водой ребенка.
Каждое утро, идя на лекции, я покупала семечки — маленький граненый стакан. Спозаранку на углу под старым тополем с израненной корой стояла девочка лет десяти в вытертом пальтишке из черного плюша, в сером, грубой вязки платке. Мешок с семечками лежал на снегу у её залатанных валенок. Края мешка были подвернуты, а в семечках торчали два стакана — большой и маленький. Большой я покупала только на другой день после стипендии, он стоил десять рублей, а маленький — пять. Девочка проворно прятала за пазуху мою пятерку, а я подставляла ей правый карман. Она насыпала добросовестно, с верхом. Изредка вместо неё на этом же месте, под тополем, сидела старуха, зловещая, как ворона. Старуха всегда норовила, подымая стакан над мешком, исподтишка смахнуть верх.
Девочка с семечками жила поблизости в глинобитном низком доме с земляной крышей и окнами из вмазанных в глину стекол. Это был какой-то странный дом: возле него всегда крутились ребятишки самых разных возрастов, из взрослых я там никого не видела, кроме старухи. Может быть, девочка с семечками приходилась ей внучкой, но мне почему-то хотелось, чтобы никакого родства между ними не было.