Вот тут Петр Федорович и дошел до упора в своих размышлениях: «Существовала обратная связь: нас делали такими, какими потом мы готовы были оставаться…»
Но как все это объяснить Алеше? Как соединить в его уме все пласты времени? Куда толкнет их, молодых, это незнание или полузнание? За кем пойдут? Неужто за теми, кто использует их самоуверенное социальное равнодушие, чтобы удержать свое время в новом?..
20
Петр Федорович журил себя, что, поддавшись соблазну, выписал такое количество газет и журналов: не успевал прочитывать. Стопка их лежала на телевизоре, придавив постепенно оказавшуюся внизу рукопись Бабанова. Он заглянул — сто двадцать семь страниц!.. Ничего себе!.. Надо решить: станет ли вообще читать? Одно казалось странным — упорство, упрямство, настырность Бабанова: вернули из одного издательства, он — во второе, затем — в третье. В каждом случае рецензенты — военные историки. Казалось бы, — все ясно, откуда во всех трех случаях быть предвзятости?! Бабанов не успокаивается, пишет маршалу Гречко, Брежневу. И тут — ничего. Черта подведена, можно угомониться. Но, как одержимый, теперь вот велел сыну прислать ему, Силакову. Какая-то паранойя… А, черт! — Петр Федорович отбросил газеты на диван, взял бабановскую рукопись, помедлил, все еще колеблясь, напуганный ее объемом, перебросил, подцепив на ощупь страниц сорок, пробежал по диагонали, затем еще отхватил столько же, прошелся взглядом по абзацам, закрыл рукопись и, прижав очки плотнее к глазницам, заставил себя начать с первой строки…
«…Стены глубокого яра были просечены пересохшими каменистыми трещинами-промоинами. Здесь мы и собрались — измордованные, ободранные, уставшие, голодные, вырвавшиеся из окружения или выбитые со своих позиций немцами. Такая же картина и в ближней лесопосадке. Сотни солдат из разных частей. Все перемешалось. Паника, суета, суматоха, отупелость. Командиры метались, искали своих бойцов, солдаты — своих командиров. Во многих ротах осталось по десять-пятнадцать человек. Полно раненых. Повсюду звяканье пустых котелков, оружия, галдеж.
Яр удобен — не залетали пули. Но нащупай немцы это место минометами, — всем хана, мышеловка. Похуже тем, кто в лесопосадке. Иногда немцы били по ней из своих крупнокалиберных МГ.
Многие вырыли себе окопчики, устраивались, нужно было передохнуть, перевязать раны. Однако никто не знал, что делать дальше. В душе каждого солдата жила вера: командиры знают, что-нибудь придумают, на то их и поставили командовать, отвечать за солдатскую жизнь. Но что мы знали?..
Потолкавшись в яру и не найдя никого из своих, я отправился в лесопосадку. Здесь и наткнулся на старшего политрука Андрея Захаровича Лущака. Сидел он у костра среди солдат. Гимнастерка была разодрана от манжеты до локтя, политрукская звезда подпоролась, и Лущак пришивал ее черной ниткой. Плотный, коренастый, с кривоватыми ногами кавалериста, он щурил воспаленные слезившиеся глаза. Он никогда не улыбался, горячий, несдержанный, иногда свирепый, матерился через каждые три слова. Лущаку было незнакомо чувство справедливости, целесообразности, трезвого расчета, он знал только волю приказа. Пистолета не носил, признавал наган. Прощалось ему все за личную храбрость.
Лущак был кадровым, из старшин, по лестнице званий и должностей поднимался туго, мешали малое образование и неуживчивый характер…
— Ну-ка, отойдем, — сказал он, заметив меня. — Что собираешься делать? Дальше вот так, табуном?
— А ты?
— Это же разложение! И я не допущу!..
— Тут, наверное, есть кто-то и постарше нас по званию и по должности, — сказал я.
— Надо собрать всех командиров, пошли!
Сколотилось нас человек двадцать, разных родов войск, больше — пехотинцев. Старшим по званию оказался капитан. Расселись на вырубке, возле просеки. Никого не спрашивая, в центр вышел Лущак.
Как сейчас помню первый наш разговор.
— Что, герои, наложили в штаны и ждете, пока высохнет? Мать вашу… А потом что? По домам? Немец вам демобилизацию объявил? — спросил Лущак.
— Ты чего собрал нас? Оскорблять? — поднялся командир в танкистском комбинезоне. — Ишь, Чапаев нашелся! Да пошел ты! Я сам старший политрук!
— Чего он вообще в круг вылез? — поддержал кто-то.
— Фамилия?! — гаркнул Лущак.
— Иванов, Петров, Сидоров, — огрызнулся тот.
Чем бы кончилось, бог знает. Но тут на просеке заурчал мотор, подкатила полуторка, на ней торчали уже безлистые, пересохшие маскировочные ветки. Из кузова выпрыгнули три автоматчика, а из кабины — полковник, лицо в пыли. Мы поднялись. Полковник, фамилия его была Губанов, оказался заместителем командующего. Он поинтересовался, сколько нас всего, кто старший по званию. Вперед вышел капитан, доложил обстановку и чего мы здесь кучей. Узнав, что в яру и в лесопосадке человек шестьсот, Губанов приказал за ночь создать батальон — собрать людей, разбить на роты и взводы, расставить командиров. Кто будет пытаться уйти — расстреливать на месте. Капитана он и назначил комбатом, танкиста-политрука — комиссаром, а старшего лейтенанта с перевязанной шеей, штабиста из артполка — начальником штаба. Велел проверить наличие ПТР, боеприпасов, пулеметов, организовать санчасть. Благо среди нас оказался военфельдшер, младший лейтенант Левин. Все должно быть готово к пяти утра. К этому часу полковник пообещал прислать машину с оружием и грозно велел, чтоб к шести нашего духу тут не было. Разъяснил капитану по карте задачу батальона: дорогой двигаться к окраинам Города, войти, добраться до завода «Сельмаш», который немцы вроде прошли сегодня в полдень с ходу. Нам вменялось выбить их и закрепиться до особого распоряжения. Оперативно мы вступали в подчинение 12-й курсантской бригады, занимавшей оборону на высоте «Казачий пост».
Полковник Губанов уехал, а мы молчали, думали: шутка ли — за ночь сформировать батальон!
Думал я и о том, что до войны не раз бывал в этом Городе, тут жил отец, они с матерью разошлись, но мы с сестрой ездили к нему часто на школьные каникулы. Я облазил здешние сады и пляжи, проходные дворы. Я любил этот Город, его широкие улицы с асфальтом, новые дома с колоннами, кинотеатры, запах рыбы в грузовом порту. Последний раз ездил сюда уже после окончания училища в 1940 году на похороны отца. Он работал на электростанции, и во время профилактических работ его убило…
В шесть пятнадцать батальон случайно, спешно родившийся в суматохе и суете из остатков разных частей и подразделений, был уже на марше. Людям выдали по пятьдесят граммов сала, сухари, пшенный концентрат. Шли по степной дороге.
Обогнув порыжевшие курганы, свернули на северо-запад, к Городу.
Впереди, на малом ходу, тарахтела полуторка с ящиками боеприпасов, продуктов, затянутых брезентом. Поверх сидели комбат, комиссар и начштаба.
— Чего мрачный? — подошел ко мне Лущак. Мы зашагали рядом. — На, покури, — протянул измятую пачку «Беломора».
Узнав, что я бывал в этом Городе, что здесь похоронен отец, Лущак сказал:
— Ну вот, посетишь могилку. А убьют, тоже вроде повезет — в одной земле лежать будете.
— Не каркай, — ответил я…
Когда тронулись после недолгого привала, впереди замаячило облако пыли — навстречу со стороны Города двигались войска. Солдаты, сидевшие на артиллерийских передках, в машинах, на бортах нескольких танков, в пешем сломавшемся строю, были угрюмы, лица измождены, обросли щетиной, одежда выгоревшая, с разводами высохшего пота на спинах. Мы поняли: из пекла идут. Посторонившись, смотрели на них, а они почти без интереса на нас — таких же измотанных боями, окружениями, бегством, тяжелыми оборонами. Войска шли долго, много их было. «Куда же они? Почему уходят из Города? Зачем же мы — туда?» — наверное, подумал каждый из нас…
Вооружен наш батальон был слабенько, — автоматов мало, в основном трехлинейки и СВТ[4] — паршивенькая винтовка, капризная, боялась пыли, иные пообматывали затворы тряпьем. Правда, полковник Губанов прислал несколько ПТР, станкачей и РПД, снабдил и одной рацией для связи со штабом 12-й курсантской бригады. Нес ее на себе молоденький радист Иван Хоруженко.
4
СВТ — самозарядная винтовка Токарева.