Как же жестоко, как же сильно я ошибался? Я недооценил партизанскую выучку, полученную Гришаем в крымских лесах. К сожалению, эта выучка перевернула всю мою дальнейшую жизнь.
Происходило же все вот каким образом. Ми бросали знамена и транспаранты в специально стоящие на набережной автобусы и расходились по своим отдельным компаниям. Я, конечно же, к родителям своим не пошел, а, потолкавшись у пристани и поглазев на чаек, хватавших на лету куски сдобных булок и на игравший здесь духовой оркестр пожарной команды, подошел к бюсту Пушкина и решительно сел на стоящую рядом скамейку. Вся эта праздничная суета мне надоела ужасно, в голове у меня мелькали сплошные знамена, а, между тем, мне так многое надо было обдумать. Вопросов у меня было множество – например, о том, что же мне делать с моим летним романом? Катины призывные взгляды замучили меня окончательно, а я, тем не менее, все откладывал и откладывал свое объяснение с ней. Я понимал, что объясниться с ней мне нужно просто немедленно, но я боялся опять влюбиться в нее, и потерять так дорого доставшуюся мне свободу. А мне необходимо, мне просто ужасно нужна была эта моя свобода. Ведь без нее, без этой высокой одинокой скалы, на которой стоял я, подобно дозору римских легионеров, я сразу же оказывался беззащитным перед целым морем опасностей. Я не мог выдержать постоянные ссоры родителей, не мог презрительно смотреть на нашу классную Кнопку, не мог любить нашего Кешу и ненавидеть директора. Без этой, завоеванной с таким трудом свободы, я опять начинал бояться каждого шороха, и становился, скорее всего, таким, как отец, скрывающийся в своем санатории от матери, от начальства и от моих неприятных расспросов. Без свободы людям живется очень спокойно. Без свободы они становятся такими пай-мальчиками, которым все дается очень легко, которым вешаются на шею красивые девушки и впереди у которых маячит широкая дорога удачи. Я повернул голову и посмотрел на памятник Пушкину, но какой-то посторонний навязчивый шум почему-то мешал мне размышлять о погибшем невольнике чести. Шум этот настойчиво приближался, и наконец остановился у меня за спиной, превратившись в итоге в противный старческий голос: – Попался наконец-то, вражина, попался, вундеркинд недорезанный! Сейчас мы с тобой окончательно разберемся, сейчас ты узнаешь, что значит позорить нашего советского ветерана!
Я вскочил и увидел перед собой дядю Гришая. Он тянул ко мне свои цепкие, похожие на клешни, руки, но единственная здоровая его нога плохо слушалась назойливого и поддатого старикана. А поэтому, отпрянув от неожиданности, я бросился от него в сторону пристани. Цок-цок-цок, – застучало об асфальт у меня за спиной. Я пробежал мимо пузатых бочек, мимо столиков с бутербродами и лимонадом, проскочил сквер у летнего кинотеатра и сел рядом с ним на скамейку. Навряд – ли, подумал я, этот придурок равнодушно пройдет мимо портвейна. Наверняка он застрянет на этих пузатых бочках. И я со спокойной душой опять погрузился в мечты. Мне вспомнилось, что года два или три примерно назад на крыше этого летнего кинотеатра меня коварным образом схватила милиция. Точнее, она схватила не только меня, но и целую группу таких же свободных зрителей, которые предпочитали деревья и крышу тесному неудобному залу, за который, к тому же, надо было платить изрядную сумму. Я не помню, какой фильм шел тогда: не то «Железная маска», не то «Три мушкетера». Милиция загнала нас с разных сторон, подобно охотникам на бизонов где-нибудь в прериях Аризоны, и потом по одному снимала с деревьев и крыши, отправляя в милицейский зарешеченный воронок. После чего несколько часов мы провели в отделении, пока вызванные по телефону родители не разобрали нас по домам. Под расписку о том, что мы исправимся, и больше по крышам лазать не будем. Меня ночное приключение в нашей советской милиции возмутило настолько, что я сочинил большую поэму, посвященную разоблачению этой благородной организации. Что-то крайне воинственное и многословное, полная чушь, одним словом.
Поэма была ужасно длинная, куплетов двадцать, а может и больше, к тому же написана в необыкновенно древние времена, и настолько глупа, что мне даже стало неловко за свое авторство. Но я, однако, продолжал, смеясь, вспоминать ее куплет за куплетом, напоминая, очевидно, какого-нибудь чтеца из кружка устного творчества. Я хотел было продолжить свое чтение дальше, но неожиданно на горизонте опять увидел дядю Гришая. Представьте себе мой ужас и мое изумление, когда до меня дошло, что он не один! А он действительно был не один, ибо стремительно прыгал на деревянной ноге, поддерживаемый за руку суровым усатым милиционером. Милиционер был одет в белый праздничный китель и на боку у него висела белая лакированная кобура. Дядя Гришай что-то с жаром ему говорил, а милиционер, заслонясь свободной рукой от законного ветеранского перегара, бдительно оглядывался по сторонам. Кого он искал, вы, конечно же, догадаетесь без подсказки. Я тоже немедленно догадался об этом, и, вскочив со скамейки, бросился в глубину Приморского парка.
Это были мои владения, мой заповедный королевский лес, я был хозяином в этих аллеях, в этих скверах, зарослях кипарисов и бесконечных узких тропинках. Им ни за что было не догнать меня среди этих родных мне аллей. Но сейчас на каждом углу в аллеях сидели влюбленные парочки, а теплые компании располагались прямо под кипарисами и платанами, разложив на газетах бутылки и купленные на набережной бутерброды. Я перебегал от одного дерева до другого, натыкался на разных людей, и в ответ мне неслись сплошные нецензурные выражения. А за спиной – цок-цок! – слышались звуки деревянной ноги дяди Гришая. Иногда в просветах между деревьями показывалась его нелепая худая фигура в обнимку с усатым милиционером, и слышались призывные крики: «Караул! Хватай его! От дяди Гришая не убежишь!» Я прибавлял ходу, стремительно перебегал через полянки, прячась за каштанами и кипарисами, но, как ни старался, не мог оторваться от этой дурацкой погони. Внезапно на одной из полянок я наткнулся с разбегу на Башибулара и его подонков-дружков. Они как раз лениво застегивали свои брюки, победно ухмыляясь и щурясь на ласковое осеннее солнышко, как сытые мартовские коты. Рядом на полянке оправляла измятое платьице изнасилованная ими школьница. Белого школьного фартука на ней уже не было, а разноцветная связка шаров зацепилась в ветвях стройного кипариса и висела, как переспелая гроздь винограда. Мне было некогда разбираться с Башибуларом, я проскочил через полянку и углубился в лесную чащу. Бежавший за мною дядя Гришай тоже не обратил внимание на подонков, но усатый милиционер сразу же их раскусил. Он на ходу схватил Башибулара за воротник, и стал успокаивать плачущую девчонку. Я притаился за огромным платаном, и стал наблюдать, чем же кончится поимка развратного совратителя. Я хотел было выйти и сказать усатому милиционеру, чтобы он отпустил этого Башибулара домой, предварительно, конечно, обломав ему пару рогов. Что городской прокурор все равно его не посадит. Что он даже рад будет этому праздничному изнасилованию, и, если милиционер надеется на премию или повышение на работе, он должен о них сегодня забыть. Что никакого повышения ему не дадут, а если он будет настаивать, то могут вообще выгнать из нашей советской милиции. Все это я очень хотел сказать усатому стражу порядка, но по полянке прыгал на деревяшке полоумный дядя Гришай и стыдил усатого строже, не желавшего выпускать достойный улов. Он ругал его в таких выражениях, что даже на бумаге передать их никак не получится, а милиционер, разозлившись, стал в ответ сам ругать дядю Гришая. Он по-прежнему заслонялся платком от перегара, которым дышал на него ветеран, другой же рукой бдительно держал извивавшегося и напуганного Башибулара. Школьница, воспользовавшись этим скандалом, тихонько улизнула в сторону соседнего сквера, сообщники Башибулара, естественно, тоже исчезли. А дядя Гришай, видя, что помощи ждать бесполезно, плюнул в сердцах, ругнулся в последний раз, и бросился догонять меня в одиночку. Я оставил свой наблюдательный пост, и стремительно бросился в глубину темной аллеи. Сердце мое бешено билось, к горлу подступала тошнота и липкий противный страх. Все ужасы мира сошлись для меня в этом неутомимом одноногом ветеране, оторваться от которого я почему-то не мог. Аллея кончилась, и впереди показалась спокойная гладь осеннего моря, которое сейчас было по-особому голубым и прозрачным. Таким пронзительно-голубым море бывает только осенью, в пору необыкновенно теплого, последнего в этом году бабьего лета. Два огромных гранитных шара, отполированные задами детей, охраняли ступеньки, ведущие к песчаному пляжу. Сейчас, по случаю праздника, на пляже, расположившись на топчанах, сидели кучками люди, и пили свой неизменный портвейн, заедая его бутербродами с колбасой и селедкой. Из ресторана-поплавка слышались звуки джаза, в воздухе алели знамена, а прямо передо мной, возвышаясь, как древний форт, поднимался громадный серый памятник с траурными урнами по бокам, траурными каменными лентами и огромной, горящей зловещим рубиновым огнем звездой на самой его вершине. Выбора у меня не было, ибо от страха я потерял способность что-либо соображать. Я стремительно проскочил открытую зону, сбил с ног какую-то старушку с широкой вывеской орденов, висящих на ее тощей груди, взбежал к подножию памятника, открыл крышку круглого железного люка, и юркнул в его спасительную прохладную глубину. Крышка захлопнулась, и звуки внешнего мира тотчас исчезли. Я упал на что-то острое и холодное. Оно лежало огромной кучей на дне темного и затхлого подземелья, и при каждом неосторожном движении с сухим треском ломалось у меня под ногами. С потолка падали капли воды, а сверху, через отверстие на вершине памятника, глядел на меня огромный рубиновый глаз, похожий на глаз сказочного дракона, охраняющего свое мрачное подземелье. По боковой стене к вершине памятника вела ржавая железная лестница. Понемногу глаза мои стали привыкать к темноте и необычности обстановки, и я неожиданно осознал, где же сейчас нахожусь. Я вдруг вспомнил, что стою на костях первого правительства Крыма. Ужас охватил меня, я закричал, и бросился к железным перилам лестницы. Но только я к ним прикоснулся, как сверху, около железного люка, раздались звуки деревянной ноги дяди Гришая. Я понял, что погиб окончательно! Как кошка вскарабкался я по лестнице на самую вершину и застыл рядом с огромной стеклянной звездой. Дальше пути не было. Мне предстояло умереть в этом нелепом и жутком месте. Люк в памятнике открылся, что-то тяжелое прыгнуло на гору мокрых костей, и снизу раздался довольный голос дяди Гришая: