края, где небесный мел

больше земной доски.

Я учился там жить,

доходил от тоски

и раскрашивал дверь,

бегал к пруду,

ждал то, чего

теперь не жду.

3

Цинтия смотрит

назад, назад

и видит: входит

Проперций в сад,

в руках у него цветы.

Проперций смотрит вперед.

Цинтия, где же ты?

А Цинтия в рот

воды набрала.

Полет орла

Цинтия в тучах зрит.

Не слышит, что говорит

ее возлюбленный друг.

Клубится роз аромат вокруг

 Проперция, и вокруг

деревья, деревья шумят,

шумят.

4

Увы,

из Москвы

снова я должен

уехать. Я дожил:

остался без денег

и ни один бездельник

не выдаст мне, как ни проси,

на такси.

1966

          Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.

х х х

Сумерки. Снег. Тишина. Весьма

тихо. Аполлон вернулся на Демос.

Сумерки, снег, наконец, сама

тишина - избавит меня, надеюсь,

от необходимости - прости за дерзость

объяснять самый факт письма.

Праздники кончились - я не дам

соврать своим рифмам. Остатки влаги

 замерзают. Небо белей бумаги

розовеет на западе, словно там

складывают смятые флаги,

разбирают лозунги по складам.

Эти строчки, в твои персты

попав (когда все в них уразумеешь

ты), побелеют, поскольку ты

на слово и на глаз не веришь.

И ты настолько порозовеешь,

насколько побелеют листы.

В общем, в словах моих новизны

хватит, чтоб не скучать сороке.

Пестроту июля, зелень весны

осень превращает в черные строки,

и зима читает ее упреки

и зачитывает до белизны.

Вот и метель, как в лесу игла,

гудит. От Бога и до порога

бело. Ни запятой, ни слога.

И это значит: ты все прочла.

 Стряхивать хлопья опасно, строго

говоря, с твоего чела.

Нету - письма. Только крик сорок,

не понимающих дела почты.

Но белизна вообще залог

того, что под ней хоронится то, что

превратится впоследствии в почки, в точки,

в буйство зелени, в буквы строк.

Пусть не бессмертие - перегной

вберет меня. Разница только в поле

сих существительных. В нем тем боле

нет преимущества передо мной.

Радуюсь, встретив сороку в поле,

как завидевший берег Ной.

Так утешает язык певца,

превосходя самоё природу,

свои окончания без конца

по падежу, по числу, по роду

меняя, Бог знает кому в угоду,

глядя в воду глазами пловца.

1966

          Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.

К СТИХАМ

          "Скучен вам, стихи мои, ящик..."

           Кантемир

Не хотите спать в столе.

Прытко возражаете: "Быв здраву,

корчиться в земле

суть пытка". Отпускаю

вас. А что ж? Праву

на свободу возражать - грех. Мне же

хватит и других - здесь, мыслю,

не стихов - грехов. Все реже

сочиняю вас. Да вот, кислу

мину позабыл аж даве

сделать на вопрос: "Как вирши?

Прибавляете лучей к славе?"

Прибавляю, говорю. Вы же

оставляете меня. Что ж! Дай вам

Бог того, что мне ждать поздно.

Счастья, мыслю я. Даром,

что я сам вас сотворил. Розно

с вами мы пойдем: вы - к людям,

я - туда, где все будем.

До свидания, стихи. В час

добрый. Не боюсь за вас;

есть средство вам перенести

путь долгий: милые стихи,

в вас сердце я свое

вложил. Коль в Лету

канет, то скорбеть мне перву.

Но из двух оправ - я эту

смело предпочел сему перлу.

Вы и краше и добрей. Вы тверже

тела моего. Вы проще

горьких моих дум - что тоже

много вам придаст сил, мощи.

Будут за всё то вас, верю,

более любить, чем ноне

вашего творца. Все двери

настежь будут вам всегда. Но не

грустно эдак мне слыть нищу:

я войду в одне, вы - в тыщу.

22 мая 1967

          Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992. 

х х х

Коньяк в графине - цвета янтаря,

что, в общем, для Литвы симптоматично.

Коньяк вас превращает в бунтаря.

Что не практично. Да, но романтично.

Он сильно обрубает якоря

всему, что неподвижно и статично.

Конец сезона. Столики вверх дном.

Ликуют белки, шишками насытясь.

Храпит в буфете русский агроном,

как свыкшийся с распутицею витязь.

Фонтан журчит, и где-то за окном

милуются Юрате и Каститис.

Пустые пляжи чайками живут.

На солнце сохнут пестрые кабины.

За дюнами транзисторы ревут

и кашляют курляндские камины.

Каштаны в лужах сморщенных плывут

почти как гальванические мины.

К чему вся метрополия глуха,

то в дюжине провинций переняли.

Поет апостол рачьего стиха

в своем невразумительном журнале.

И слепок первородного греха

свой образ тиражирует в канале.

Страна, эпоха - плюнь и разотри!

На волнах пляшет пограничный катер.

Когда часы показывают "три",

слышны, хоть заплыви за дебаркадер,

 колокола костела. А внутри

на муки Сына смотрит Богоматерь.

И если жить той жизнью, где пути

действительно расходятся, где фланги,

бесстыдно обнажаясь до кости,

заводят разговор о бумеранге,

то в мире места лучше не найти

осенней, всеми брошенной Паланги.

Ни русских, ни евреев. Через весь

огромный пляж двухлетний археолог,

ушедший в свою собственную спесь,

бредет, зажав фаянсовый осколок.

И если сердце разорвется здесь,

то по-литовски писанный некролог

не превзойдет наклейки с коробка,

где брякают оставшиеся спички.

И солнце, наподобье колобка,

зайдет, на удивление синичке

на миг за кучевые облака

для траура, а может, по привычке.

Лишь море будет рокотать, скорбя

безлично - как бывает у артистов.

Паланга будет, кашляя, сопя,

прислушиваться к ветру, что неистов,

и молча пропускать через себя

республиканских велосипедистов.

Осень 1967

          Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.

ОТРЫВОК

Октябрь - месяц грусти и простуд,

а воробьи - пролетарьят пернатых

захватывают в брошенных пенатах

скворечники, как Смольный институт.

И воронье, конечно, тут как тут.

Хотя вообще для птичьего ума

понятья нет страшнее, чем зима,

куда сильней страшится перелета

наш длинноносый северный Икар.

И потому пронзительное "карр!"

звучит для нас как песня патриота.

1967


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: