Такие описания в письмах сестры Лина перечитывала по несколько раз, и, запомнившиеся, они потом сами приходили ей на память в минуты грустного раздумья об её собственном тусклом существовании. Как хотела бы она быть на месте Наташи!

Она не могла до сих пор решить по этим письмам, как далеко зашло у Наташи в её близости с её учителем. Но это «ты», постоянно попадающееся в описании их разговоров, эти рассказы, как они вместе были в гостях, в театре, на балу, или хотя бы описание этого пресловутого «Bal des Quat’z'Arts», где, по выражению Наташи, сцены из Вальпургиевой ночи чередуются с видениями рая, — все это давало Лине повод думать, что там, у Наташи, все возможно. И она относилась к этому как-то безразлично. Наташа не подходила в её представлении ни под какую мерку. Тот мир молодых художников, натурщиц, журналистов, с прибавкой актёров и актрис, в котором вращалась теперь Наташа, представлялся Лине таким своеобразным, что она все, о чем писала ей Наташа, воспринимала только как красивые, увлекательные факты, не подвергая их никакой критике. Была только одна твёрдо установившаяся мысль: все, что бы ни сделала Наташа, все ей дозволено, и все непременно будет прекрасно.

Ей представляется вся жизнь Наташи в одном слове право. Оно пришло ей в голову, как противоположное тому, которое она мысленно произнесла, когда ответила себе самой на вопрос: что заставляет её жить здесь и заниматься хозяйством, а не броситься, подражая Наташе, в поиски за другой, более яркой, более манящей её жизнью. Это слово было: долг. Да, долг быть любящей дочерью, долг быть хорошей, честной, трудолюбивой девушкой, долг не увлекаться миражами, не быть паразитом, а самой трудиться, как другие. Она исполнила свой долг не хуже других, и она не помешала Наташе пользоваться своим правом. Что же делать, если природа так устроена, что одним дано право жить цветами, на других возложен долг быть корнями!

Когда отец покупал эту усадьбу и окрестил её «Девичьим полем», он хотел, чтоб вся семья жила тут, прикреплённая к земле. Многосторонне образованный, привыкший к культурной жизни в культурных центрах, он разочаровался в жизни города, отрёкся от него за себя и за свою семью и ушёл в деревню. Он говорил:

— Мы не имеем нравственного права жить так в городах, как мы живём. Наш долг велит нам спуститься к тёмному народу и быть очагами культуры, оазисами в пустыне невежества. Мы должны поднимать народ до себя, не опускаясь никогда до его темноты, до его привычек, до его уклада жизни, до его приёмов труда. Мы должны показать ему, что мы можем жить без него, но не так, как он. Своим примером мы должны научить его жить без нас, собственными силами, но жить культурно, по-нашему.

И он говорил об эндосмосе и экзосмосе, который должен совершиться от общения интеллигенции с тёмными массами.

Это было ещё задолго до того, когда идеи трудовой и продовольственной нормы землевладения стали, как это сделалось теперь, достоянием всякого грамотного человека, — когда толстовское хождение за сохой уже начало казаться не идеей, а простым чудачеством сытого и обеспеченного человека. Отец купил эту маленькую усадьбу с тем, чтобы возделывать её немногие десятины собственными руками, работая здесь, как работали некогда американские фермеры.

У него не было сыновей, но он говорил:

— У нашего народа женское равноправие в работе осуществлено давно. Неся ему свою культуру, мы это право женщины на труд можем заимствовать у него.

И он приучал дочерей работать в доме, в саду, в огороде, на скотном дворе, на птичнике.

Всем это сначала очень нравилось, всех занимало, было весело. Но… не у всех было призвание к такой жизни. Должно быть вековая наследственность культурных предков сказалась, и, уже при отце, двух сестёр потянуло в город. Пусть там каторжная жизнь, но они привыкли, как морская рыба к воде горько-солёной; стоячий, тинистый пруд — их гибель. Пусть там, в море, их может проглотить акула, — может, может быть! — но здесь, в пруду — гибель неминучая. И Надя, и Оля скоро ушли — хоть в чужие люди, да в город. За ними Наташа. Отец ещё сам заметил у неё талант и сам направил её на её теперешний путь.

Одна Лина не рвалась в город. Сосредоточенная, умевшая находить счастье в самой себе, любящая своих, она с любовью отдалась трудовой жизни, как эта жизнь сложилась в Девичьем поле.

Умер отец. Умер, простудившись на работе за копанием гряд. Наследство осталось небольшое.

Отец, умирая, уже ничего не «наказывал» семье. Сам как будто немного разочаровавшись в своей попытке сделать себя и своих детей пионерами, интеллигентными крестьянами-фермерами, он, видимо, решил предоставить семье устроить свою жизнь после его смерти так, как это подскажет им сама жизнь.

Жизнь подсказала остаться в Девичьем поле. Здесь они могли сводить концы с концами, в городе же, если б продали усадьбу, рисковали прожить постепенно все и к старости остаться ни с чем. У бабушки Ирины Николаевны были свои небольшие средства; одна — она могла бы жить на свою ренту и в Петербурге; но у неё уже не было других интересов, кроме внучек, и она первая охотно присоединилась к предложению Александры Петровны не покидать Девичьего поля.

И вот потянулись месяцы и годы их усадебной жизни.

Для Лины эта жизнь со времени смерти отца стала ещё более односторонней и трудной. На глухое зимнее время Лина оставалась одна со старухами. Из года в год одно и то же.

Зимой она иногда на несколько дней, на неделю, ездила в Петербург, чтоб побывать в театре, повидать Наташу, навестить старых знакомых, послушать музыки. Но живой, прочной связи с Петербургом не было, и интерес к петербургской жизни сохранялся лишь на два, три дня. А потом её опять начинало тянуть туда, в их занесённую снегом усадьбу, в их монастырь, в её одиночество. Возвращалась она домой, успокаивалась, втягивалась в свою обычную рабочую жизнь, и все, казалось, шло хорошо. Но…

Последний приезд Наташи, новое в отношениях к Соковнину, Фадеев с его видимой влюблённостью, все это ещё более обострило у Лины чувство неопределённой тоски и одиночества среди родных и близких. И желание броситься куда-то в кипучую жизнь, в толпу, к другим людям, к новым впечатлениям, росло у неё с каждым днём. Наступила весна, пробудилась жизнь во всей окружающей природе, и Лине нынче казались уже постылыми те весенние работы хозяйки, которым она ещё прошлой весной отдавалась с лёгким сердцем. Даже красота весенних дней не трогала её. Ни потоки с гор, ни зеленеющая травка, ни распускающиеся почки, ни прилёт птиц, ничто не вызывало в ней, как бывало, ощущения непосредственной, беспричинной радости.

XX

Лина и Фадеев сидели вдвоём на скамейке в саду. Жаркий, не по-весеннему жаркий, апрельский день кончился; на западе безоблачное небо горело золотисто-багряным заревом, на восточных склонах горок и пригорков в кустах уже сгущались тени, зеркальная поверхность озера точно задёрнулась на ночь кисейным пологом — дымкой остывающих испарений. Лине надо было сегодня сделать высадки и обильно полить их. Часть этого сделал Сергей, другую она с помощью Фадеева. Он сегодня заехал в Девичье поле, возвращаясь из города, и попал как раз к вечернему чаю. А после чаю Лина сказала ему:

— Ну, а теперь пойдёмте в сад помогать мне.

Фадеев просиял.

— С восторгом!

С несомненным восторгом качал он воду из колодца и таскал полные лейки на самые дальние гряды.

И обтирая пот со лба, с пафосом повторял:

— Какое наслаждение физический труд!

Потом полушутя, полусерьёзно произнёс:

— Эх, поскорей бы наши социалдемократики мне огородническую повинность устроили! Вот в охотку поработал бы!

Теперь оба отдыхали. Фадеев курил папиросу. Лина смотрела на потухающий закат.

Она чувствовала усталость во всех членах. Говорить не хотелось. Но мысль работала. В голове проносились воспоминания, думы, предположения.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: