С этой минуты я начал серьезно относиться к своим стихам, и тем не менее не слишком серьезно, от этого меня уберегла все возрастающая убежденность в том, что в области поэзии и музыки, тем более в Германии, едва ли можно превзойти уже достигнутое. Но замечание одного поэта, что за всю жизнь достаточно написать шесть настоящих строчек, заставило меня задуматься. Ему, кстати сказать, возражал другой поэт. Но, поскольку я знал, что тот каждое свое слово, а на слова он отнюдь не скупился, мысленно видит перед собой как бы высеченным на мраморе, его возражения на меня мало подействовали. То, что сказал первый, мне казалось гораздо важнее, он подал мне некоторую надежду.
Писать стихи вошло у меня в привычку. Казалось, они уже существовали, мне надо только позвать их, когда я захочу. То, что я писал, не могло не зависеть от обстоятельств моей жизни, от политических целей, которых я хотел добиться вместе с другими, от того общества, за которое я долго боролся. Легче всего стихи мне давались в возрасте от двадцати двух до тридцати лет — тридцать мне исполнилось, когда окончилась война; за несколько месяцев до этого в Цюрихе вышла первая книга моих стихов. Помню, что как-то днем я прошел по Банхофштрассе и в витрине каждого книжного магазина видел свою книгу. Я был радостно взволнован, словно наконец-то выполнил долг, который давно меня тяготил. Такого наивного удовлетворения я больше уже никогда не испытывал.
Я читал о себе немало лестного, но вскоре прозвучали и упреки, что я, при всей моей одаренности, неисправимый приверженец формализма и излишней затрудненности. Началось время, которое иные пытались определить затрепанным словом «сложное». По собственному почину я не раз пытался перемениться. Одно время возобладало желание быть полезным. Моя приятельница, иностранка, которой я сказал об этом, резко мне возражала: в том смысле, какой я имею в виду, поэзия не может приносить пользу, и меньше всего моим воображаемым читателям. Ее истинная «польза», хотя применять это понятие здесь абсурдно, состоит в том, что она дает новые, неповторимые имена тому, что уже знакомо, делает людей моложе, воскрешает забытое. Пока она говорила, я чувствовал, что все меньше слежу за ее словами. Я понимал, в чем-то она права, но видел, что поэзия, в том числе и моя, зависит от общественной необходимости; я не мог быть в стороне от своего времени, отвергая «чистую» поэзию, я одобрял «нечистую». Я встречался в разные годы во многих странах с поэтами, приверженцами «нечистой» поэзии, с иными из них дружил.
Слова моей приятельницы звучали для меня все тише и тише, и я видел долгий кровавый след, который оставила поэзия со времен Цюй Юаня и Овидия и далее — Андре Шенье и Гёльдерлина{50}, этот след тянулся от сурового харрарского ландшафта до наших дней сквозь изгнание, неволю и смерть. Я стоял у ямы, куда стекала кровь, а потом должен был сойти в мир теней, и я вспомнил дни, когда поэзия хранила меня от очерствения, от существования без цели, когда я носил в кармане три маленьких томика и заставлял себя постоянно их читать: в годы войны, когда за мной охотились враги, три книги, Гёльдерлин, Шелли, Бодлер, были моей библиотекой.
Тем временем мало-помалу стихи, которые я привык писать, исчезли из моей жизни. Они улетучились, как тихая боль, к которой привыкаешь и без которой вдруг просыпаешься утром с изумлением и ощущением какой-то пустоты. Никто за это не в ответе, кроме меня самого. То, что прежде во мне говорило, умолкло, когда во мне начало звучать множество споривших друг с другом голосов. Иногда беспричинно начинался прилив и отлив — волнение, знакомое мне с давнего вечера на причале в Ферхе, и я наблюдал за ним, погрузившись в раздумья. Я не шевелился и только чувствовал, что это пришло и ушло.
Сюда, сюда…[21] Что там началось, что это будет? О высокое небо, о нежный взгляд. Сюда, сюда. В последний раз. Все вы — и ты, и ты, и ты тоже, сюда, сюда, укачает вода. Вы помните, ты еще помнишь… Только не надо громко играть. Тише, еще тише, пусть никто не услышит и даже не дышит. Из глубоких глубин, мы предвидели это; пора, идем спать, — говорит этот голос, be a nice boy, will you[22], высокая стеклянная дверь открывается, голоса затихают, вот снова тема вступления, первыми тактами они еще не вполне довольны, как чудесно запевает рояль; эта музыка здесь неуместна, напрасно ее исступленная, безутешная жалоба притворяется салонной мелодией, и зачем этот парафраз знаменитой мазурки, и даже посвящение «Памяти великого художника»{51} ничего скрыть не может, и, взявши за руку Н., я вхожу в свою комнату, там стоит моя постель, струится ровный свет, славный покой, славный покой, мои очи закрой. И теплый медленный дождь, который падает с неподвижного светло-серого неба на полузакрытые веки, пока я, почти невидимый, лежу у изгороди близ дороги, передо мной пустынные луга, а над ними плывут дальние шумы деревьев. Ветер утих, и я поднимаю взгляд к застывшим кронам деревьев, возвысившимся над пеленой дождя, над бормотаньем вод, водосточных желобов, ручьев, потоков. Путник усталый, ты дома теперь. Но это не дождь шумит там, за дверью, это вы, возможно ли это так близко, а я и не знал, а вот и голос нашей знакомой Э., ей вторит мой отец, отрока пусть усыпляет волна, и эти бледные с розовой каемкой складки гвоздик на клумбах меж рядами подстриженных тополей, и вода струится на спины вздымающихся из бассейна коней, которые рвутся к виднеющейся вдали крепости. На ее серый камень ложится вечернее облако с розовато-зеленого неба. Какое счастье, что сон всегда был так близок, что можно было бежать к нему, и тогда, и там, и здесь, и сейчас, — о, это ты, иное, желанное, ты, близкая даль, небо, которое темнеет, и непрерывно меняющиеся облака, границы пейзажа, которые отступают, волны вершин с замками на них, а дальше Пиренеи, где-то на севере невидимый собор, давно отзвучавшие битвы, тени, которые движутся по склону холма, пусть не разбудит его твоя тень. Но в доме царила тишина. Она была еще более глубокой от дальнего колокольного звона, был слышен только шелест книжных страниц, тихие шаги за дверью, перед окнами еще волновалось зеленое пламя каштанов, а в моем полусне уже шел непрерывный снег, кто же там тихо пел возле меня, что пел этот голос, что пели у моей колыбели?.. О сладкий голос дрозда; за снегопадом и листвой возникло время, оно всегда было новым временем, наказаньем и наградой, всегда было порогом невиданного, неудержимого, наконец-то наступающего грядущего. Внезапно новое время встало рядом, оно было моим, я был наделен счастьем действовать в нем, я о нем не знал, не догадывался, но теперь оно было везде, казалось, я ждал только его, за лесами тишины я слышал его водопады, я ринулся в его течения и стремнины, у меня не было выбора, время, умчавшее меня, было веком Августа:{52} позади оставались гибнущие, ветшающие республики с их строгой былой красотой, впереди были вторжения варваров; взор времени, пустой, как у статуи, не замечал нагроможденных им руин. Тысячи голосов окружали меня, они кричали и шептали, они манили и убеждали, они обещали и насмехались, я слушал и отвечал, мне было все равно, был ли я услышан, солнце миновало зенит, безболезненно пришла старость, я вышел из тени живой изгороди, снова и снова я слышал песню: Ложись, дружок, ко мне под бочок, мне надо было посмотреть на часы, не время ли возвращаться домой, у меня нет часов, я, наверное, забыл их, они лежат где-нибудь в моей комнате, и все еще звучит тихий призыв: Сюда, сюда. Ночь идет по горам. Нет, мы еще не расходимся, давайте сыграем еще небольшое трио Бетховена, больших не надо, небольшое, соч. 11-е, на это у нас еще хватит времени, я уже лег, вот моя постель, я проснулся и смотрю вверх сквозь квадрат окна, вторая часть начинается с восходящей кварты, за второй следует восходящая квинта. Я открываю глаза, мир может стать добрым, и вы сможете терпеть то, что вы терпите, не бледнея, не вскрикивая: dites ces mots Ma Vie Et retenez vos larmes[23], ночь, и снова голос Э., взгляд вверх сквозь квадрат окна, вот месяц встал, туман пропал, ночь над лесом, над морем, над горами, и молчание торжествует над жалким шумом, и сильное, неудержимое качанье воды, и пристальный взгляд вверх, а над нами — широкий небесный простор!
21
Строки, выделенные курсивом в этом отрывке, являются цитатами из «Колыбельной песни ручья» В. Мюллера, положенной на музыку Ф. Шубертом.
22
Ты будешь послушным мальчиком, да(?) (англ.).
23
«…жизнь моя, скажите эти слова и сдержите слезы» (франц.) — строка из стихотворения Арагона.