А потом шла странная, полная глубокого смысла фраза:

«Поэту легче создать мир, чем государство…»

У нее не стало родины еще до того, как ее принудили бежать из Германии. Несколько лет она прожила в Швейцарии — в нужде не большей и не меньшей, чем для нее обычная. Потом уехала в Палестину, в Иерусалим, город ее мечтаний, но это не был Иерусалим ее стихов. Здесь, в совершенно чуждом ей мире, появилась последняя книга ее стихов, «Мой голубой рояль», где в заглавном стихотворении были такие строки:

В доме моем рояль стоял
Небесно-синего цвета.
Его убрали в темный подвал,
Когда озверела планета[48].

Она скончалась за несколько месяцев до исхода войны, семидесяти пяти лет отроду. До конца жизни писала она стихи, посвященные матери, родителям, своему единственному сыну, умершему молодым. Голос ее был по-прежнему тихим: никогда ее поэзия не знала крика, теперь же она скорее шептала: «Святую растоптали вы любовь. / Подобье божие! — / Убили равнодушно».

За двадцать лет перед этим она написала в одной статье:

«Мой плач не европейский и не христианский, мой плач — хор из вздохов многих, многих, многих поэтов. Где преклонить нам свои головы, посадить в землю свои создания?..»

Она похоронена у Елеонской горы.

1969

Перевод Н. Павловой.

Писатели о Гёльдерлине

Может быть, уже в предвидении юбилея{119}, который предстоит в будущем году, франкфуртское издательство «Инзель» выпустило маленькую книжку — «Писатели о Гёльдерлине». На ста сорока страницах здесь собраны тексты, все еще остающиеся малоизвестными и в большинстве своем труднодоступными. Да и сам этот объем — всего сто сорок страниц! — говорит о многом. Нация, доведшая своего величайшего гения до безумия, не облегчила ему и посмертной доли. Эти создания из воздуха и огня — потомки прочно их позабыли, если вообще когда-нибудь знали. Эта неподкупная чистота сочтена была вывихом, этот революционный набат гремел среди глухонемых, эта спроецированная в мифологическое прошлое утопия была охарактеризована словечком «любопытно» — и дело с концом. Да и как могло быть иначе — посоветовал же ему сам веймарский мудрец{120} писать стишки полегче, подушевней! Это произошло, к слову сказать, во Франкфурте, при случайной встрече, он описывает ее Шиллеру и называет вышеозначенного стихотворца «Гёльтерляйн» — просто не запомнил имени. Но что те времена в сравнении с последующими! Позже это имя — если его вообще вспоминали — называли в одном ряду с именем Эрнста Шульце, пресловутого автора «Очарованной розы» (как, неужто не знаете?!), а почтенный исследователь Гердера Рудольф Гейм считал носителя этого имени всего лишь второразрядным романтиком.

Кое-каких свидетельств я тщетно искал в этой маленькой книжке, и мне трудно удовлетвориться оговоркой ее издателя Иохена Шмидта, что он не притязал на полноту охвата. Конечно, в адрес всякой антологии можно высказать критические соображения. Но именно здесь, где скудость материала делает полноту возможной, к ней можно и должно было бы стремиться. Набралось бы двести страниц, разве что чуть больше. Думая о писателях нашей эпохи, я вспомнил очерки Стефана Цвейга и Рудольфа Леонгарда; но чего мне в этом томе больше всего недоставало — это мало кому известной статьи Георга Гервега, написанной в 1839 году, т. е. еще при жизни Гёльдерлина. Если не считать суждений романтиков, Гервег был первым немецким критиком, осознавшим значение Гёльдерлина. Он видит в Гёльдерлине поэта юности; он цитирует Бёрне: «То, во что верует юность, — это на века». Он дает определение актуальности поэзии:

«Сколь решительно я всегда настаивал на том, чтобы нация заботилась о своих живущих гениях, столь же далек я был от ложной мысли, будто подлинный поэт может когда-либо перестать быть современным».

Впервые поэзия и судьба Гёльдерлина рассматриваются здесь в свете немецкой общественной истории.

Следующим по времени после Гервега был лишь Ницше; он представлен в томе двумя важными суждениями. Нельзя не восхищаться пятнадцатилетним гением, который в своем школьном сочинении, опубликованном в форме письма, уже защищает «чистейший, достойный Софокла язык» против филистерских толков о «невразумительном бормотании». Стоит вспомнить, что школьное сочинение Ницше написано было в 1861 году — в далеко не лучшую эпоху немецкой поэзии. Позже, в «Несвоевременных наблюдениях», Ницше полемизировал с Фридрихом Теодором Фишером{121}, написавшим о Гёльдерлине:

«В его натуре слишком мало было твердости; ему не хватало такого оружия, как юмор; он не мог смириться с тем, что быть филистером еще не значит быть варваром».

Ницше ответил:

«Теоретик прекрасного явно хочет сказать нам, что можно быть филистером и все-таки оставаться культурным человеком, — вот этого-то юмора и не хватало бедному Гёльдерлину, этот-то недостаток его и доконал».

Объем книги, которая, как уже говорилось, насчитывает сто сорок страниц и могла бы насчитывать под двести, определен ее заголовком. Не-писатели писали о Гёльдерлине много больше, чем писатели. В книге, стало быть, мы не найдем весьма значительных суждений знатоков — от Хеллинграта до Адорно;{122} но их при желании можно прочесть в других книжках; зато мы и избавлены от той орфически-шварцвальдовской зауми, которая вот уже несколько десятилетий досаждает нам всякий раз, как речь заходит о Гёльдерлине. Итак, здесь говорят писатели, поэты, глашатаи в пустыне; их имена — если идти вплоть до порога нашего столетия — Вайблингер{123}, Гёррес{124}, Густав Шваб{125}, Арним, Брентано, Беттина{126}, Гервег (к сожалению, опущенный). Мёрике смущался, но что-то чувствовал, подозревал. Наконец, Ницше. И это все? Да, все. Более всех оконфузился — еще на исходе восемнадцатого столетия — Гёте, после него — Шиллер. Впрочем, может быть, наоборот? От Гёте Гёльдерлин ничего не хотел; если Гёте оказался глух, Гёльдерлину от этого, можно сказать, было ни жарко ни холодно. Но Шиллер… Гёльдерлин слеплен был из его теста, он не мог не взять Шиллера за образец — хотя, что касается лирического дара, он с самого начала превосходил этого всеобщего баловня и любимца. На ранние гимны Гёльдерлина, рожденные шиллеровским духом и в то же время со стремительной, поистине ариэлевой легкостью вознесшиеся над ним, оба именитых корреспондента взирали со странными чувствами. Доказательство тому — письмо Гёте к Шиллеру, в котором говорится:

«…сходное направление здесь, конечно, весьма ощутительно, но нет в них ни полноты, ни силы, ни глубины Ваших творений».

Куда уж там. Из Иены слышен вздох облегчения.

И вот мы стоим на пороге двадцатого столетия, принесшего с собой открытие Гёльдерлина для Германии. Наше столетие представлено именами Георге, Рильке, Бехера, Гессе и Мартина Вальзера. Если добавить к этому оба названных мною выше имени, здесь отсутствующих, мы и в этой эпохе будем, так сказать, все в сборе. Нет смысла пытаться улучшить Гёльдерлинов счет, перебирая про себя имена великих немцев этого века. У Томаса Манна однажды всплывает в письме это имя — правда, не без значения: автор письма по ходу дела говорит, что иногда он читает сам себе стихи Гёльдерлина. У Генриха Манна: ни слова. Кафка просит кого-то — тоже в письме — прислать томик стихов. У Брехта: ни слова — хотя он некоторое время пристально интересовался переводами из Софокла. Музиль дважды или трижды упоминает это имя. У Деблина: ни слова. У Иозефа Рота: ни слова. И так далее. У Гофмансталя? Нет, и у него ничего нет, кроме нескольких доброжелательных упоминаний. Разумеется, мне следует употребить расхожую формулу — «за полноту не ручаюсь».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: