О мщенье речь,
и в этом речь права;
пусть тем отмстит,
кто говорит слова!

Речь, синоним природы, творения, истинного предназначения человека, поднимает бунт, она превращает своих носителей в мифологические персонажи, в чудовища и жертвы, сталкивает банальное мгновение с вечностью, и не требуется даже того обстоятельства, что Ворчун, олицетворяющий автора, произносит заключительные слова Горацио, чтобы понять, насколько мир Карла Крауса близок миру Шекспира.

Заглавие этой драмы чудовищ «Последние дни человечества» можно распространить на все его творчество. «Гибель мира в результате черной магии» называется другая книга Крауса; здесь назван по имени его главный враг: пресса, чью разрушительную силу ни один еще автор не изображал с таким потрясенным и потрясающим красноречием — ни Бальзак, ни Кьёркегор. «Страшный суд» — название третьей книги, в которой, как и в его большой драме, речь идет о войне. Суть всех этих произведений обнимается заголовком «Последний срок»: они нацелены на мобилизацию духа, но здесь уже брезжит надежда на спасение, хотя речь идет всего лишь о том, что сатирик, как выразился однажды Краус, организует «бегство духа от человечества». Поводы для создания этих произведений часто ничтожны.

«Мелкое событие из местной хроники, — говорит Леопольд Лиглер, — может так задеть Крауса, что он ждет уже наступления конца света, ибо в единичном случае он узнает те самые силы, которые терзают сердце мира».

Краус не дожил до Освенцима и Хиросимы, но он их предвидел, предчувствовал, предвоплотил в муке каждого отдельного человека, которая вызывала его возмущение, его протестующие возгласы, его слезы и скрежещущую издевку. За сорок лет до того, как заговорили о «преодолении прошлого», он написал: «Никогда ничто не будет для меня минувшим!» И в то же время удивительно, с каким благоговением этот знаток и продолжатель большой литературы, который столь часто и столь сокрушительно демонстрировал слабости своих знаменитых современников, относится к самой простой речи, когда в ней слышен голос человека. В ноябре 1917 года Краус цитирует текст открытки, где ему сообщалось о смерти друга:

«Многоуважаемый господин!

Дозволь мне написать тебе дрожащей рукой, что господин мой лейтенант Яновиц 4 ноября изнемог от своих ран и испустил дух. Несмотря на мои просьбы, мне отказано в разрешении лично вручить Вам его вещи.

Я пролил много слез за своего господина. Мир его памяти. Выражаю искреннее соболезнование. Так судил господь. А я возвращаюсь в роту.

Его верный слуга Иозеф Гройнц»

Краус пишет об этом человеческом документе:

«Пусть сыщется кара для всей военной поэзии этих четырех лет. Да обратится она в ничто перед этой возвышенной героической поэмой…»

Здесь Краус задает масштаб — он противопоставляет факт убийства и жалобу неизвестного простого человека той постыдной поэзии, которую он ненавидел и авторов которой всегда называл по имени, даже если их звали Гофмансталь, Рихард Демель{154} или Альфред Керр.

Призыв к духовной обороне, метания между языковым бессилием и мобилизующей языковой мощью достигли своей вершины в последнем творении Крауса «Третья Вальпургиева ночь», которое вышло в свет лишь после его смерти и краха фашизма. Оно начинается знаменитой фразой: «О Гитлере мне сказать нечего», открывающей пространный — на триста страниц! — обвинительный приговор национал-социализму. Краус не опубликовал книгу, чтобы не подвергнуть опасности людей, живших под игом нацизма. В этом произведении речь, между прочим, идет и о литературе, о той литературе, которую не спасли Готфрид Бенн и Биндинг, чья апологетическая позиция подтверждается цитатами и подвергается осуждению. Тот факт, что Бенн после этой уничтожающей критики вновь сумел в условиях реставрации выдвинуться в большие поэты, — не вина Карла Крауса, это вина общества, которое всегда было противником Крауса и чье разложение, духовное и этическое, отражается в распаде языка.

1969

Перевод Е. Маркович.

Бобровский о себе

Хорошо, что издательство «Унион Ферлаг», где появлялись все произведения Бобровского, выпустило том, в котором содержатся высказывания писателя о его работе, его окружении, его времени, а также мнения и комментарии других писателей.

Произведения Бобровского, возникшие в течение нескольких лет и свидетельствующие об огромной работоспособности автора, лишены всякого налета поспешности; непохожие на вулканические опусы некоторых торопливых писателей, они, напротив, отмечены печатью раздумчивости. Я не могу судить о тех немногих стихотворениях, какие Бобровский опубликовал в юности, будучи солдатом на войне, — я их никогда не видел. Все напечатанное позже, я думаю, мне известно. Что мне с самого начала бросилось в глаза — это уверенность тона; в нем не было колебаний, Бобровский мог бы сказать вместе с Пикассо: «Я не ищу, я нахожу». К этому высказыванию мы еще вернемся.

Неторопливы были также и суждения Бобровского. Таким я его помню, хотя знал его мало. Обычно я видел его на тех собраниях, которые про себя люблю называть излишними: он сидел незаметный, голова на короткой шее между широких плеч, с блуждающим взглядом, в котором была приветливость и также ирония, и участвовал во всем. Он редко говорил что-нибудь, но его присутствие ясно чувствовалось, он принимал участие, даже если молчал, но он вовсе не был молчуном, без робости высказывал свое мнение, когда считал это необходимым, и это мнение всегда было основательным.

Взгляды Бобровского высказываются не без страсти, но без малейшей истеричности, они основаны на солидных знаниях, а не на хвастовстве, они пробуждают у собеседника внимание, отзывчивость, а не раздражение, они не расплывчаты, а строго определенны и именно потому обладают терпимостью, что не исключают возможность, собственной ошибки. Они излагаются с необходимой серьезностью, то есть не без юмора.

Так, здесь впервые можно прочитать небольшой доклад о задачах и возможностях литературы, с которым Бобровский выступил в 1962 году в Евангелической академии в Берлине-Вайсензее, это всего-навсего семь скромных страничек, бесстрашно и разумно сообщающих хоть и непопулярные, но, пожалуй, неопровержимые мысли. Тема — сформулированная не Бобровским — гласит: «Вина, названная по имени, — преодоленная вина», с вопросительным знаком в конце. Так как я не только считаю важным содержание этой речи, но и почти полностью с ним согласен, хочу здесь кое-что процитировать.

«У Иоганна Готфрида Гердера, в «Идеях»{155}, я читаю: человек в десятитысячном году своей истории рождается с теми же страстями, что и на втором году, и т. д. Конечно, то, что имел в виду Гердер под страстями, не обязательно должно иметь отношение к вине, о которой здесь идет речь. Но в этом я не так уж и уверен. Однако в тех же «Идеях» развивается концепция прогрессивной гуманизации. Какое это имеет отношение к нашей теме? Тема относится к недавнему прошлому, думается мне, и к настоящему. Итак, я скажу, что мне пришло в голову.

Литература, т. е. литература, о которой мы здесь говорим, ведет расчет с прошлым, прошлым в самом широком смысле и, стало быть, также и с его пережитками. Она делает это ради настоящего и, если угодно, будущего. То есть она хочет чего-то добиться.

Заучившие это молодые люди смогут даже перечислить те случаи, когда литературе это якобы удалось: когда позавчерашние книги, как это приблизительно говорится, стали вчерашними деяниями. Или, скромнее говоря: позавчерашние книги вызвали к жизни или ускорили вчерашние деяния. Ну, скажем, действенность французских просветителей в связи с революцией 1789 года.

Я никоим образом не отрицаю эту связь, я только нахожу, что в расхожих представлениях она выглядит слишком уж монументально и что эта монументальность является чисто умозрительной конструкцией, что факты выглядят по-другому, настолько по-другому, что они иной раз обескураживают того, кто изучает реальное воздействие литературы на эпоху.

Заглянем сперва ненадолго в исторические факты: штурм Бастилии не был штурмом. Люди вошли в неохраняемое здание и выпустили на улицу нескольких человек. Для этого не пришлось прибегать к оружию.

Гнев парижан был направлен против монархии, потому что говорилось, что король помешал доставке хлеба и муки в голодающую столицу и т. д. и т. п. …

Возьмем более близкий по времени пример. «Хижина дяди Тома». Книга, как я читал, не только имела чрезвычайно широкое распространение, но и обладала прямой действенностью. Сегодня, в свете расовой проблемы в Соединенных Штатах Америки, это кажется преувеличением. Рабства книга не уничтожила. Такие радикальные перемены не под силу одной литературе. Аналогичный пример: освобождение крестьян в прошлом веке было делом не гуманности, а индустриализации.

Возьмем новый пример: как я читал, на коллективизацию сельского хозяйства в Советском Союзе оказал решающее влияние роман «Поднятая целина». Книга вышла в 1932 году, причем ее первая часть. Вторая появилась лишь через много лет после войны. Внушительные тиражи, цифры книговыдач в библиотеках и т. д. Говорят что-нибудь такие цифры о действенности книги? Конечно. О воздействии романиста Шолохова на литературно заинтересованных лиц. А они между тем констатируют: роман не так хорош, как «Тихий Дон». Но не будем задерживаться и на этом примере».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: