1
Окраской огненной леса пылают
на родине моей. В свои укрытья
забилось лето. Устает и осень.
Об этом говорит озноб березы,
когда слегка, лишь кончиками пальцев,
ствола коснешься; жухлый листик бука
и странная усмешка дуба — сверху,
когда глядит он, выпятив не в меру
ту спесь, с которой дождь и град встречал.
Теперь мерцают по утрам туманы
на родине моей. Всходя над Влтавой,
они играют в прятки с поздним солнцем
на стенах замков, на зубцах и шпилях
старинных башен. Словно канделябры,
зажженные над бездной листопадом,
стоят они. Еще чуть-чуть тепла,
совсем немного, лишь бы не внезапно,
не чересчур разлука придавила.
Теперь смеются родники в оврагах
на родине моей. Дождавшись ночи,
они по капле тянут, упиваясь,
молочный, звездный, сумеречный дождь.
На родине моей листва кружится…
2
…Так грежу я, одолевая в полдень
безмерно долгий путь сквозь старый парк,
где умиротворенно дремлет лето
на изгороди тисовой, на рыжих
подсолнухах — медлительное лото,
почти всегда ленивое на юге.
Чуть под хмельком от красок густотертых
и ароматов, словно селянин,
оно по-царски раздает добро
двумя руками, не страшась убытков, —
но без урона — полные амбары
битком набиты новыми дарами,
как будто вечное благословенье
простерто над его счастливым домом.
Любой цветок обыскивают пчелы;
их ласковым жужжаньем окружен,
душистый клевер распушил кудряшки;
соцветья одичалого горошка
наляпаны, как пятна акварели;
и папоротник жмется к ржавым стенам,
ломая кладку пальцем пожелтевшим.
Близ мутных ручейков, едва влачащих
свой бег сквозь глину, по канавам узким,
охотятся за мухами лягушки
и квакают, когда у них под носом
беспечно пролетают мотыльки.
3
О, если б только сердце не щемило
так нестерпимо! Если б хоть однажды, —
ах! — если бы освободить себя
от постоянной, тягостной улыбки,
что наши лица носят, не снимая.
Пусть даже слезы — лишь бы не улыбка!
Ведь мы не камни, нам безмерно больно,
невмоготу все время быть примером,
хотя примера требует эпоха
и на любого
внезапно может пасть бесстрастный выбор.
Нет, это справедливо: если мы
своей улыбкой землю не согреем, —
бог мой! — как страшно мир преобразится.
Пусть каменная, все-таки — улыбка!
Быть призванным — какая это мука,
везде, всегда носить с собою бодрость,
сиять, когда все выше горы трупов,
когда замкнуться не хотят могилы,
и боль, и раскаленное железо
удерживают тысячи щипцов
в груди, растерзанной тысячекратно,
и слух себя спасает глухотой
от ужаса ревущего! И нервы,
беснуясь, к укротителям взывают.
О, в этот век остаться человеком —
превыше сил людских!
4
Лютует ветер. В диком исступленье
трясет каштаны, гонит листья. Гравий
летит как пыль. Так что ж, и это лето
не более чем сон? Чей это голос? —
Напев далекий зимних караванов…
Да, не найти таким, как я, покоя
в чужих садах — пускай стократ прекрасных,
но все-таки чужих. Внезапный холод
приходит к нам неведомо откуда,
и нас знобит. Когда-то мы взахлеб
мечтали о чужбине… Все исчезло —
все, кроме холода.
Тень пиний. Пыль и рисовое поле.
Гниющий плющ. Тревожный выкрик птиц.
В тех смутных грезах мы
не представляли юга так, как ныне.
Да, мы пришли из подлинной отчизны —
туда шаги ведут нас, — там когда-то
мы, обольщаясь, разевали рты
и поджидали спелых виноградин.
Не вырвали — нас именно сорвали
с родной земли. Оторванные корни
остались в почве, в мрачном заключенье.
Оттуда к нам навеки перекинут
незримый мост. В любом углу планеты
нас тянут корни родины и тайна
несбыточно желанного исхода.
5
О, хватит жалоб сердца! От смиренья
нам наконец пора бы утомиться.
Его несли мы слишком долго — так
иные носят рубище с любовью
и не хотят снимать (быть может, также
затем, что нас смирение способно
окутать, и в одежде аскетизма
боль тише, мягче, глуше) — потому что
нам кажется, от рубища исходит
таинственная сила, и нельзя
уйти
от назначенья высшего.
Уж очень мы торопимся склониться
перед неведомым, принять на веру
все то, чего не постигаем. Это —
привычки детской власть. Нам служит
дорожным знаком отзвук колыбельной,
но все равно — сбиваемся с дороги.
Как это трудно — превозмочь себя,
забыть парализующие грезы
и время обогнать свое. Возможно,
что мы должны страдать еще сильнее.
Но если надо руки простирать —
так не смиренья ради!
Нет, надо об оружии и силе
молиться нам,
о милости высокой — чтобы вместе
в борьбе с насильем головы поднять!
6
Лес пахнет в парке Монца временами
совсем как лес на родине моей.
Мелькнут олени меж стволов. Из чащи
вдруг выскочит косуля, озираясь,
почует что-то и с тревожным криком
детенышей перед собой погонит.
Ребячий хохот повторяет эхо.
О, эта притча горькая, соседство
косули и ребенка — беспокойства
теснимой твари и блаженства смеха!
Здесь так высоко свод небес натянут,
что хочется вальсировать. Здесь в красках
сверкают звуки, голубой дурман.
О, наводненье нежности! О, щебет,
и бабочка, и аромат! О, луг,
очищенный сухим дыханьем лета!
Не медли же! Раскинь скорее руки!
Ниц упади! Взлети! Кружись! Будь звуком!
Танцуй! Ликуй! Гори! Цвети! Исчезни!
Взмывай кругами с ласточками в небо,
как легкий вздох, как взмах крыла! Ребенком
пребудь с детьми! С косулями — косулей!
О, праздник жизни! То боязнь, то радость
теснят друг друга. Но пускай исчезнет
твой страх как дым! Пусть для тебя однажды
великой, королевской станет радость!
Убей печаль свою! И погляди:
все тени призрачны! Восстань и бодрствуй!
Смиренья нет! Ничто не исчезает!
Сопротивленье — в семенах, что, землю
взрывая изнутри, стремятся к солнцу!
В паренье птиц, преодолевших тяжесть!
В прыжке косули! В первом крике сына!
Везде! Всегда! Во всем — противоборство!
Как можно сердцу нанести урон,
когда оно своим ударом каждым
все ближе к торжеству? Как может стужа
твой дух заледенить, когда могучий
горячий свет пронизывает сумрак?
Иди же по листве сквозь парк, сквозь осень!
Ты никогда себя не потеряешь!
Дай волю ветру! Сердцу волю дай
плыть безмятежно вдаль, когда оно,
исполненное страстного томленья,
свой путь находит в мире мертвых листьев.
Кто, как не ты, имел бы право плакать,
ты, чье лицо уже цветет улыбкой?
Перевод Е. Витковского.