Музыка гремела, вместо литавр грохотали пушки, и с хоров раздавалась известная песнь Державина:
На изящно устроенном театре даны были два балета и две комедии. Не обошлось, между прочим, и без псевдопатриотических сцен. Во второй комедии, “Смирнский купец”, продажными невольниками явились жители всех стран, кроме России. Глубокая ирония на нравы родной страны!
После блестящего бала был сервирован не менее роскошный ужин на 600 человек. Сотни лакеев и гайдуков, обряженных в новые роскошные ливреи, прислуживали гостям. Потемкин стоял за креслом императрицы, пока она не настояла, чтобы он сел. Екатерина уехала во втором часу ночи. При ее выходе из залы на хорах дворца, под аккомпанемент органа, пропета была итальянская кантата, прославлявшая Екатерину:
Потемкин, преклонив колена, в глубоком умилении плакал, приникнув устами к руке императрицы. В этих слезах вылилась и благодарность за милости, и уязвленное самолюбие человека, которому угрожал опасный соперник, и, может быть, предчувствие недалекой кончины...
После этого волшебного праздника князь – главнокомандующий всеми армиями, – вместо того, чтобы спешить к ним, оставался в Петербурге около трех месяцев. Носилась масса слухов о причинах долгого пребывания Потемкина в столице, доходивших до предположений, что он домогался разрешения основать из областей, отнятых у Турции, особое царство и владычествовать в нем под главенством России. Но для лиц, лучше посвященных в дела этого времени, ясны были причины медлительности князя: его более, чем мир с Турцией, чем блестящие победы над визирем, занимала победа над Зубовым, который мутил до бешенства Потемкина, не терпевшего соперников во власти.
Могли быть и другие мелкие причины, которые, однако, для не знавшего пределов своим желаниям князя являлись крупными. Вот что, например, писал Завадовский в письме к С. Р. Воронцову об этих “мелких” причинах:
“Князь, сюда заехавши, иным не занимается, как обществом женщин, ища им нравиться и их дурачить и обманывать. Влюбился он еще в армии в княгиню Долгорукову, дочь князя Барятинского. Женщина превзошла нравы своего пола в нашем веке: пренебрегла его сердце. Он мечется как угорелый... Уязвленное честолюбие делает его смехотворным...”
Ко всему этому нужно прибавить, что с князем опять случались жестокие припадки хандры и отчаяния: у него появлялись предчувствия близкой кончины, которые на этот раз не обманули его.
Пребывание в Петербурге полководца, которому следовало бы спешить на юг, давало поводы врагам его к жестоким нападкам, имевшим на этот раз достаточные основания. К досаде “светлейшего”, оставленный во главе армии талантливый полководец князь Репнин как бы оттенил своей энергией сибаритство Потемкина и его вообще медленные предшествовавшие действия. Ряд блестящих побед, из которых главная была одержана над верховным визирем при Мачине 28 июня, заставил даже “светлейшего” завидовать полководцу и злиться на него за успехи. Потемкин ясно видел, что может утратить обаяние победителя в войне, которую он начал, но которую мог блестящими ударами кончить другой, принудив несговорчивых турок, наконец, к выгодному для России миру; и действительно, Репнин уже начинал вести мирные переговоры от себя.
Мера терпения самой императрицы, наконец, переполнилась: Потемкин мог и ее компрометировать, оставаясь и развлекаясь в Петербурге, когда наступали решительные дни на юге, от которых зависела честь государыни. Екатерина, наконец, через Зубова или Безбородко хотела приказать уехать князю. Но никто не осмеливался пойти к Потемкину со столь опасным поручением. Тогда, по рассказам современников, она сама пошла и объявила князю в решительных выражениях о необходимости отъезда в армию. Потемкин должен был покориться. Раздосадованный своим неопределенным положением при дворе, тосковавший и томимый печальными предчувствиями, он выехал из Царского Села 24 июля 1791 года, в 5 часов утра. Вероятно, никогда не чувствовал такой горечи и унижения “великолепный князь Тавриды”, как в эти первые дни своего изгнания... Больше он уже не увидел столицы, бывшей свидетельницей его славы и могущества.
Но было бы ошибочно полагать, что Екатерина изменила отношение к своему излюбленному другу. Она по-прежнему была его благодетельницей. Целый ряд самых ласковых и ободряющих писем ее полетел за князем, едва он выехал из Петербурга. Государыне нужно было только, чтобы он “для славы империи” уехал в армию; но она все-таки по-прежнему ценила его таланты и сердце. Когда донеслись до императрицы первые вести о болезни Потемкина, она писала ему:
“О чем я всекрайне сожалею и что меня же столько беспокоит, есть твоя болезнь и что ты ко мне пишешь, что не в силах себя чувствуешь оной выдержать. Я Бога прошу, чтоб отвратил от тебя сию скорбь, а меня избавил от такого удара, о котором и думать не могу без крайнего огорчения”.
“Обрадовал ты меня, – писала она в другом письме, – прелиминарными пунктами о мире, за что тебя благодарю сердцем и душой. Желаю весьма, чтоб великие жары и труды дороги здоровью твоему не нанесли вреда, в теперешнее паче время, когда всякая минута требует нового труда. Adieu, mon ami!”
Что болезнь князя страшно беспокоила государыню, видно хотя бы из заметки в дневнике Храповицкого от 28 августа: “Получено известие через Кречетникова из Киева, что князь Потемкин очень болен и к нему поехала Браницкая... Печаль и слезы...”
Однако Потемкин, несмотря на болезнь, чрезвычайно быстро прискакал в Яссы: в восемь дней. Рассказывают, что он был страшно раздражен действиями Репнина; но это, впрочем, могло относиться и к условиям договора, заключенного последним с турками. Во всяком случае Потемкин вскоре признал заслуги Репнина и был с ним в хороших отношениях, так что не заслуживает упрека в неблагодарности к талантливому полководцу.
Чувствуя, что болезнь усиливается, Потемкин испытывал мрачную и томительную тоску. Во время ее припадков всемогущий князь лечил свои душевные раны обращением к Божеству: к этому времени относится составление им “канона Спасителю”.
Одно время, как известно, можно было думать, что мирные переговоры с турками прервутся. Князь требовал, между прочим, независимости Молдавии, облегчения судьбы Валахии и уступки Анапы. Мы были страшно истощены войной, а Турция уже вновь выставила громадную армию в 200 тысяч человек, стоявшую под начальством великого визиря на правом берегу Дуная, против Браилова. Впрочем, князю не суждено было дожить до мира: смерть шла скорыми шагами к “светлейшему”.
Разные обстоятельства увеличивали скорбь суеверного князя и еще более убеждали его в близости кончины. В половине августа в Галаце скончался брат великой княгини Марии Федоровны, принц Вюртембергский. Князь был на похоронах и, когда вышел по окончании отпевания из церкви и приказано было подать ему карету, то вместо этого по ошибке подвезли погребальные дроги: князь в ужасе отступил. Вскоре после этого его повезли уже больного в Яссы. На пути туда он назначил уполномоченных на мирный конгресс: племянника своего А. Н. Самойлова, де Рибаса и Лашкарева. В Яссах болезнь его усилилась. В письмах к Репнину он пишет: “Продолжающиеся мои страдания довели меня до совершенной слабости...” “Место сие, наполненное трупами человеческими и животных, более походит на гроб, нежели на обиталище живых. Болезнь меня замучила...”
В Петербурге, во дворце, царственная женщина следила со страшной тревогой за течением болезни старого друга: читая бюллетени докторов, она плакала...
К больному приехала его любимая племянница – Браницкая. Князю становилось все хуже и хуже. Хотя у него был целый штаб докторов, но “светлейший” не особенно любил исполнять их советы. Напротив, Потемкин сам способствовал усилению болезни: он много ел, обливал, несмотря на жар в теле, холодной водой голову и раздражался по пустякам, как нетерпеливый ребенок.