— Какой шарик?
— Наш, земной.
— Это он сам так говорит?
— А то кто же. Это, правда, опасно для жизни. Зато когда снизу смотришь, впечатление сильное.
Он сказал честно все, что мог. Больше он ничего не мог сказать. Он лег на живот, лицом в песок, и ему не хотелось больше ни о чем говорить, ничего слушать.
За пляжем, гудя, прополз товарный поезд — в порт На море потянулся дым.
Вот возьмет да и уедет куда-нибудь. Если Славка не соврал и он получит за эту аферу с обрезками какие-то деньги, так он в самом деле возьмет и махнет куда-нибудь.
Когда он поднял глаза, Жужелка сидела все в той же позе. на его ковбойке, обхватив руками колени. Лешка мог протянуть руку и дотронуться до нее. Он украдкой смотрел на ее ноги, и у него было такое чувство, точно свершилось что-то непоправимое.
Пришли какие-то парни, поскидали робы, плюхнулись на песок и принялись резаться в карты. Они были загорелы, обветрены и разрисованы татуировкой. Проигрывая, они ругались, но ветер, к счастью, относил прочь их крепкие морские выражения.
Заметив Жужелку, они принялись то и дело посматривать в ее сторону, переглядываясь между собой, смеялись.
— Что это за девушка была вчера? — спросила Жужелка, не замечая того, что происходит сейчас на пляже.
— Так, какая-то, — отмахнулся Лешка, следя за парнями.
— Ты знаешь, я видела. Славка целовал ее.
— Ну и что?
— Да так как-то. Странно. Лицо у нее было какое-то… Ничего в ней не было такого…
— Какого?
— Ну, счастливого.
— Счастливого?
— Ну да.
Парни громко заспорили.
— Да вам много не надо, — грубо сказал Лешка.
— Кому это вам?
— Вашему брату.
— Глупости! — Она сердито поправила плечом волосы. — Противно слушать.
А ему было все равно, ему даже хотелось задеть, рассердить ее.
— Чего мы сидим? — сказала Жужелка немного погодя. — Пошли купаться.
Он качнул наотрез головой, притянул к себе брюки и достал сигарету. Он не хотел ни вставать, ни идти купаться с ней. Он хотел бы уткнуться в песок и забыть, что она существует.
Жужелка поднялась и пошла к морю.
Парни, бросив игру, не сговариваясь, встали и двинулись за ней к морю, насвистывая, раскачивая темными от загара спинами, облепленными приставшим песком и мелкими ракушками.
Лешка отстегнул часы, сунул их под ковбойку, вскочил и быстро зашагал наперерез парням, тиская в кулаки пальцы.
Жужелка шла по берегу у самой воды, по выутюженной прибоем песчаной кромке, в своих полосатых трусах и лифчике, закинув руки за голову. Парни молча стояли и смотрели ей вслед, и пенистая вода ударяла по их ногам.
И тут же на берегу между ними и Жужелкой стоял Лешка в «фестивальных» трусах, с мотавшейся туда-сюда косынкой на шее.
Жужелка вошла в воду, подпрыгивая в набегающей волне, потом поплыла.
Парни тоже полезли в море. Они ныряли, карабкались друг другу на плечи, плыли наперегонки, забыв про Жужелку.
Дом двадцать два на Пролетарской улице. Он расположен между пошивочным ателье легкого женского платья и городским тиром. Собственно, даже не сам дом, а чугунные ворота уездного значения, оставшиеся от прежних дней. Они ведут во двор, горбатый, мощенный булыжником.
Двор проходной. Если перевалить через горку, можно выйти в другие ворота на Кривую улицу. При этом надо обогнуть сваленные тут железные обрезки. Вот они — невелика куча! Прикрыты сверху ржавым листом — так целее будут. Точно кому-то они нужны. В сущности, они захламляют двор, но с этим почему-то мирятся. Время от времени в ворота вползает полуторка, гремят в кузове обрезки, пустеет эта часть двора, только железная мелочь еще кое-где под ногами. А через неделю-другую опять с кроватной фабрики волокут сюда на телеге обрезки. Жители двора привыкли к ним, как к неизбежному злу, но стараются входить в ворота с Пролетарской. Здесь, на ветру, долетающем с моря, вздрагивает тонкий кран водопровода, расцветает крученый паныч, похожий на маленькие граммофонные трубы; сохнут на веревке куртки-спецовки, гавкают разномастные собаки, колесящие по двору; на летней мазаной печке бренчит крышка кастрюли, и рвущийся наружу пар пахнет лавровым листом, перцем, петрушкой и сельдереем, а в другом углу двора на такой же белой печке медленно и сладко упревают черешня в кипящем сахаре.
Это уголок старого города, каких еще немало. Всех дольше живет здесь старуха Кечеджи.
Из-под темного платка низко, на брови ей спускается другой, белоснежный, старые темные глаза так и поблескивают из-под сизых век. Глядя на нее, с волнением думаешь о чем-то таком смутном, древнем, чего и сам толком-то не знаешь. Ведь это ее предкам, уведшим из Крыма из-под татарского ига своих жен, детей и скот, была дарована Екатериной II земля Азовского побережья, где и основан город. Это было давно, а ныне греки растворились в пестрой уличной толпе.
Старуха Кечеджи живет с дочерью, женщиной еще сравнительно молодой и красивой и, как истая южанка, расположенной ко всему яркому, веселому. Но из-за неудачно сложившейся личной жизни — разошлась с мужем — хорошее настроение у нее долго не удерживается.
— Для чего жить? — вдруг подавленно спрашивает она.
Мать вне себя.
— Живем ведь, как ни говори. Ты живешь для своего дитя.
А между прочим, может, еще и человек найдется.
— Ай, мама! Иди в баню.
— Не ты его бросила, он тебя — пусть ему будет стыдно.
Дочь работает делопроизводителем в райжилотделе. Заработок у нее маленький, а еще надо от себя оторвать, чтобы послать деньги в Рязань, где в фельдшерском училище учится «дитя». Поэтому они пускают на свою жактовскую жилплощадь командированных. Две чисто заправленные койки, по семь рублей суточных — «частный сектор» металлургического завода на квартире у старухи Кечеджи.
Когда койки пустуют, это больно бьет по бюджету семьи, и старуха чаще вздыхает у стены, где томится на фотографии внучка, перекинув косу со спины на грудь, на. черный школьный фартук. И рядом с ней с такой же косой ее любимая школьная подруга Полинка.
Полинка работает теперь крановщицей на заводе и славится своим голосом в самодеятельности, ездит выступать в область.
Сидя с вышиванием на пороге своего домика, она частенько напевает сильным, действительно замечательно приятным голосом.
И тогда старуха, прислушиваясь, растроганно кивает в такт у себя за окном. Она следит, как Полинка, отложив вышивание, идет за водой, придерживая от ветра подол, как задумчиво смотрит на бегущую в ведро струю, и ее тень раскачивается на кирпичной стене.
Под вечер, собираясь гулять. Полинка выносит большое зеркало и, примостив его на ящик с углем — а уголь ей завозят с завода самый лучший, «орешек», — охорашивается прямо во дворе.
— Полинка! — кричит старуха в форточку. — А, Полинка!
И через минуту слышится ленивое:
— Вы, что ли, звали, бабушка?
— Ты когда, Полинка, замуж выходишь?
— А-а, бабушка! На что? Очень надо!
— Крепись, умница. Выходи только за хорошего.
— Полинка! — опять зовет старуха. — Чего ж до сих пор свет не проведешь в квартиру?
Полинка пожимает плечами. Ведь дом-то на слом должен пойти, а ей обещана новая квартира.
— А между прочим, — говорит Полинка, — есть хлопцы такие, что бесплатно, проведут. Но раз сказали, что на слом, — так на слом.
Часто старухино окно загораживает легковая машина.
— Холерная твоя душа, — бурчит у окна старуха. — Где-то живут, а здесь гараж устраивают.
Шофер, щуплый малый в замызганной кепчонке, — козырек свисает на бесстыжие глаза — то и дело ковыряется под окном в машине. Дородная женщина в атласном халате, с оголенными до плеч руками смотрит на его работу, грызя подсолнух. Зовут ее Дина Петровна, или, точнее, Дуся. Она и сама-то в этом дворе живет без года неделю — всего второе лето, как выменялась, а уже привадила сюда этого разбойника с машиной.
— Куда прешь, паразит! — голосит в окно старуха Кечеджи. — Ай-яй-яй! Лень ему на горку подняться, как люди, в уборную, холера проклятая. Под дом направляется. Не хочется заводиться, а то бы я ему кирпичину пустила. Шофер называется!