— Не дотащить будет, паренек… Вот пусть Настя поможет, — промолвил кладовщик.

Но мне стыдно было принимать помощь от девушки.

— Сам донесу, — ответил я.

— Ну, неси, на то твоя воля, — усмехнулся кладовщик. — Посудину-то хоть оставь, день без молока проживете.

— Нет, дед заругается, он молоко любит, — возразил я и пошел своим путем.

Идти было очень тяжело, мешок давил на плечи, гнул к земле, да еще нужно было стараться не разлить молоко, а то попало бы от деда. Конечно, бить дед не станет, он не такой, но начнет укорять, и мне будет совестно.

На этот раз, дойдя до своей зоны ужаса, никакого ужаса я не испытал, — просто не до того было, уж очень грузен был мешок. Несколько раз я останавливался на дороге среди поля, отдыхал, перекладывал ношу с одного плеча на другое и не замечал кругом ничего страшного. Поле было как всякое поле, кусты самые обыкновенные, туман тоже. И теперь я спешил миновать это поле уже не потому, что оно меня страшило, а потому, что хотелось скорее дойти до сторожки, до цели, — там меня ждал отдых.

С той поры я уже не боялся этого места, все страхи пропали. В следующие вечера я спокойно проходил здесь, и мне было стыдно за прошлое, — и чего я, дурак, боялся!

Дед был человек хороший, но собеседник плохой, — слишком уж стар был. Хоть происходил он из бедной, малоземельной семьи и до революции много отходничал — и извозчиком был, и плоты гонял, и матросом на Волге служил, — но никогда не рассказывал о далеких местах. Всегда говорил о том, что близко: о своей деревне, о ближних деревнях. Но зато уж об этих деревнях, о людях окрестных знал он все.

Глаза у деда были голубовато-мутные от старости, но видел он хорошо, издали узнавал, кто идет: мужчин — по походке, по росту, женщин — по платью.

— Вот иванихинские бабы идут, — говаривал, бывало, он. — Платья-то зеленые. У них в том году в кооперативе зеленым ситцем торговали.

В те годы материи было мало, выбор небогат; завезут голубой ситец в Загорское, зеленый — в Иванихино, синий — в совхозную лавку — и по цвету платьев можно было узнать, из какой деревни женщины. Я сам скоро научился различать их.

Если к саду забредала отбившаяся от стада корова, дед сразу определял, чья она, и даже кличку называл. О лошадях и говорить нечего, — он, наверно, знал, сколько у каждого коня зубов во рту.

Еще помнил он много примет: кошка по забору ходит — к дождю, дятел больно уж громко стучит — зима будет морозная.

Но ни о чем далеком он не вспоминал; может быть, скучно ему было говорить со мной, а может быть, он уже перезабыл все, кто его знает…

Полночные гости

По ночам дед спал плохо, все кряхтел, ворочался, а иногда вставал и будил меня. Ему чудилось, что кто-то ходит по саду, ворует яблоки. Он зажигал «летучую мышь», брал палку. Мы выходили в черный сад. Но никого там не было, собака молчала.

Мы проходили по темным аллейкам — ни души, ни звука; только ночные совки — серые, некрасивые бабочки — бились о стекло фонаря да шуршала трава под ногами.

— Никого тут нет, дедушка, — разочарованно говорил я; мне очень хотелось поймать хоть какого-нибудь вора, а то выходило, что я здесь зря живу.

— В конец пройдем, может там есть кто, — ворчливой скороговоркой отвечал дед, и мы шли в глубь сада, доходили до самого забора.

— Никого нет, дедушка, — повторял я, — идем обратно.

— И впрямь нет никого, а мне попритчилось, будто кто ходит. Может, то смерть моя ходит-бродит? — спокойно и чуть задумчиво, будто разговаривая сам с собой, говорил дед.

И мы шли обратно.

Над нами, над спящими яблонями в прозрачной тьме мерцали, переливались звезды. Они были большие и чистые, будто омытые ночной росой. Мне было холодно, но холод этот был приятно бодрящ, и спать не хотелось.

И уж никак не верилось мне в дедову смерть, которая ходит-бродит по саду. Да и сам он в смерть не верит, только так говорит, «для фасона», — думалось мне.

Проходя мимо собачьей конуры, старик ударял палкой по ее крыше, и оттуда сразу же выскакивала Альма и принималась виновато лаять.

— Все дрыхнешь, стервь! — укоризненно говорил дед и замахивался на собаку палкой, однако только замахивался, не бил.

Вернувшись в хибарку, он не гасил фонаря; как-то по-особому сжав губы, недовольно глянув по сторонам, будто кто-то собирался помешать ему, становился он лицом к иконе и крестился.

Я ложился на скамью, но не спалось. В моем теле еще жил прозрачный холод сада, в глазах еще стояли звезды. Тем временем дед кончал моленье и ложился спать.

— Ты не спишь, дедушка? — спрашивал я его.

— Не спится, — отвечал тот, — у меня лета такие.

— А ты боишься, дедушка, что когда-нибудь умрешь?

— Не то чтобы боюсь, а жить лучше. Теперь жизнь полегчала, вот умирать и не больно хочется. Ну да бог не спросит, сам знает, когда…

— А я так не боюсь помереть, — говорил я.

— Тебе и не надо бояться, ты еще молодой. Да и чего тебе не жить-то при Советской власти?.. Нонешняя власть много правильнее прежней.

— Дедушка, а если ты за Советскую власть, зачем ты в бога веришь?

— Вот и глупость ты сказал, — сердито отвечал дед. — Одно дело к другому не касается. — И добавлял уже спокойно: — Не твоего ума это, спи себе.

В знак того, что разговор окончен, он гасил фонарь; в сторожку из маленького окна вливалась сонная темнота, ковш Большой Медведицы повисал над садом. Я закрывал глаза и засыпал.

Однажды вечером в саду тревожно залаяла Альма, послышался какой-то шум. Мы с дедом выбежали, но никого уже не застали.

— Ребята озоруют, — сказал дед, — пронюхали, что осенние поспевают. Теперь строже надо стеречь, в ту ночь опять полезут. И как им не лень в темень из деревни переть!

— А что им будет, дедушка, если поймаем? — спросил я.

— Постращаю их как следует, родным их скажу, чтоб наказали. За это дело головы не рубят, за яблоки-то. За все по-разному наказывают. Если деньги ты украл — поймают тебя, отнимут, а бить шибко не будут, так только, для острастки; вещь какую унес — тут побьют, но не крепко, для порядка; живность увел — сильным боем бьют: ну, а уж если конокрад попался — тут ему и каюк, пропадай голова. Вот так-то, жабий хвост, — закончил дед.

В следующий вечер воры снова забрались в сад. Я в это время стоял под яблоней, дед велел мне караулить. Сам он спал и приказал разбудить его только к ночи, чтобы сменить меня.

Воры возились в дальнем конце сада, я это слышал; тихо, стараясь не шуметь, пошел я туда. Вдруг в стороне залаяла Альма, с лаем обогнала меня, — на эту ночь дед спустил ее с цепи. Тогда и я побежал вперед, но, когда прибежал туда, откуда слышался шум, успел заметить только несколько темных фигур, перелезавших через забор. Я услышал по ту сторону забора негромкий говор, смех, мягкий топот босых ног.

Но Альма не унималась, лаяла и вдруг остановилась у самого забора, будто кого-то увидела. Тогда и я заметил у забора темную согнувшуюся фигуру.

— Ага! Попался! — победоносно завопил я и, подбежав, обхватил вора сзади за грудь, — по личному своему опыту я знал, что мальчишки всегда суют ворованные яблоки за пазуху.

И тут я почувствовал, что схватил не мальчишку; это была девчонка, даже не девчонка, а девушка. Я опустил руки и не знал, что сказать, — очень смутился. Мне почему-то стало так стыдно, что я не мог связать двух слов; я только чувствовал, как краснею, и даже позабыл, что сейчас темно и никто не увидит, как я покраснел. Мне казалось, что в этот миг все видно.

Вдруг я услыхал, что девушка всхлипывает.

— Прости, — сказал я ей, — честное слово…

— Ой, отгони собаку… — плача, сказала она.

— Да она не кусается, — воскликнул я, невольно выдав тайну Альмы, — она только лает!

Девушка сразу успокоилась, выпрямилась:

— Это мальчишки мне перелезть помогли, а мне одной обратно не перелезть.

— Что ж делать? — робко спросил я.

— Уж ты сам придумай, — сказала девушка. Голос ее переменился, стал увереннее. Она помолчала минутку, покачала головой и сказала: — Вот что, мальчик, доведи меня до калитки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: