По другому варианту воспоминаний, все с улыбки и началось, даже не с улыбки, а с откровенного смеха: Гумилев, увидев в тот день Георгия Иванова впервые, расхохотался: «Я знал, что Вы молоды, но все же не думал, что до того!»

Вскоре последовали и другие встречи, а затем и другие наиболее значимые для него в ту пору публикации — в «Аполлоне» и «Гиперборее» Михаила Лозинского.

Безукоризненный вкус, сдержанность и первоклассная ирония в любых ситуациях — вот тогдашний эталон для Георгия Иванова, явленный в лице Лозинского, не забывающего о символистских знаках издателя акмеистов. Ну а когда юному поэту нашлось место в «Аполлоне» С. К. Маковского, это был предел литературных мечтаний. Как позже вспоминалось, в ту аполлоновскую пору он на все смотрел «„с высоты" своего, казавшегося мне тогда наивысшим в мире, звания постоянного сотрудника „Аполлона", заместителя Гумилева…»

Но в том же «Аполлоне» и писал: «…не нужны истинным поэтам все школы и „измы", их правила и поэтические „обязательные постановления"». Существует только одна предопределенность — «провидение вкуса».

В начале 1914 года «Гиперборей» издает сборник Георгия Иванова «Горница». В это же время прекращается деятельность «Цеха» и поэт пускается в свободное литературное плавание, то появляясь в «Обществе поэтов», так называемой «Физе», В Г. Лисенкова — Н. В. Недоброво, то заглядывая в кружок «Трирема», в котором бывшие члены «Цеха» неожиданно соединились с бывшими эгофутуристами… Видят его и на «Вечерах Случевского», и в салоне Чудовских…

В «Горницу» включена часть книги «Отплытье на о. Цитеру», но главное, конечно, новые стихи. Среди них Вадим Крейд выделил одно, названное им «ч е т в е р т ы м манифестом акмеизма». (Два первых — манифесты Гумилева и Городецкого третий — статья Мандельштама «Утро акмеизма».) Процитируй ем его, чтобы дать отчетливое представление о ранней лирике поэта:

Горлица пела, а я не слушал.
Я видел звезды на синем шелку
И полумесяц. А сердце все глуше,
Все реже стучало, забывая тоску.
Порою казалось, что милым, скучным
Дням одинаковым потерян счет
И жизнь моя — ручейком незвучным
По желтой глине в лесу течет.
Порою слышал дальние трубы,
И странный голос меня волновал.
Я видел взор горящий, и губы
И руки узкие целовал…
Ты понимаешь — тогда я бредил.
Теперь мой разум по-прежнему мой.
Я вижу солнце в закатной меди,
Пустое небо и песок золотой.

По словам Крейда, в этом стихотворении Георгий Иванов прощается с «фразеологией символизма»: «„Горлица" (в первой строфе) акмеистически конкретно принадлежит вещному миру, миру закатной меди, золотого песка под пустым небом».

Из этого достаточно обычного представления о возможностях акмеистической поэтики следует вывод о противопоставлении Георгием Ивановым ценностей новой акмеистической школы ценностям школы старой, символистской: «Прежняя эстетика вела к тому, что само ощущение жизни мельчало…»

Как раз в эти годы Александр Блок пришел к переживанию жизни как пребыванию в «страшном мире», Андрей Белый написал «Петербург», и если рядом с этими безднами «акмеистический» финал стихотворения Георгия Иванова, демонстрирующего «пустое небо и песок золотой», укрупняет «ощущение жизни», то говорить и вовсе не о чем: прежний его «бред» был содержательнее «акмеистической авантюры» (воспользуемся определением Ходасевича, относящимся не к ивановскому «пустому», но к гумилевскому «Чужому небу»).

Ни в одно мгновение переживание жизни Блоком не было мельче переживания любого из акмеистов, живописность эстетики которых обоснована как раз известной психологической дробностью лежащих в ее фундаменте переживаний.

Блок тут упомянут не всуе: в «манифесте» «Горлица пела…» говорится не о фразеологии, не о прощании с символизмом, а о горьком для автора стихотворения диалоге с Блоком, о решимости молодого поэта стать в ряд посвященных, причастных тайне, но обряд инициации не проходить.

Горлица Георгия Иванова совсем не с пустого неба спустилась и вещному миру не принадлежит. Она — плод литературного метемпсихоза, переселилась в ивановские стихи из известнейшего шедевра Блока «Девушка пела в церковном хоре…».

Георгий Иванов пишет стихотворение-спутник, а не стихотворение-манифест. Оно значительно тем, что выявляет ивановскую лирическую философию, его тягу к обнаружению своего в чужом. Его стихи-реплики весьма часто (хотя и не в данном случае) остроумием и благозвучностью перекрывают вызвавший реплику источник. Порой и иссушают его.

Лирический персонаж Георгия Иванова воображает себя «не пришедшим назад», одним из тех, о ком поет героиня Блока и о ком плачет его «причастный тайнам» ребенок. Он не вернулся, но обрел покой в младенческом «золотом веке», тронув тем самым и акмеистическую струну. Блоковскую девушку в стихотворении Георгия Иванова заменяет библейская горлица, потому что герой уплыл слишком далеко на своем ковчеге грешников. Уплыл, куда голос из хора доноситься не должен.

«Отплытие» — это вообще тема ивановской лирики, она и реализуется в реальное и окончательное отплытие на возлюбленный «серебряным веком» закат, на родину Бодлера.

Блоковская девушка поет «забывшим радость свою». Стихотворение Георгия Иванова — о «забывших любовь», оно описывает угасание любовного чувства и приобретение иного, неподвластного времени и расстоянию опыта, о погружении человека в нирвану одиночества.

Все будущие «мировые рекорды одиночества» Георгия Иванова зарождаются и подготавливаются очень рано. При всем своем «акмеизме» Георгий Иванов вряд ли следовал «закону тождества», выведенного Мандельштамом как этого акмеизма лозунг: «А=А». Разделяя мнение Крейда, что Георгий Иванов никогда «последовательным символистом» не был, уточним: также никогда он не был и «последовательным акмеистом», искал «реальнейшее» — хотя бы в самой поэзии.

Следуя Мандельштаму, Крейд различие между символизмом и акмеизмом сводит к замечательно простой формуле: «Логика построения акмеистического образа: А есть А, то есть упоминаемый объект не является представителем другого объекта. Логика образа у символистов может быть передана формулой А есть Б, ибо А важно не само по себе, но только потому, что оно представляет, выражает, обозначает, символизирует иное (Б)».

Не все гениальное так уж просто. Формула «А=А» с таким же успехом покрывает любые неакмеистические стихи, написанные как до символистских прозрений, так и после них. Для акмеизма это все же не формула, а «прекрасная поэтическая тема», как тут же уточнил Мандельштам. То есть она применима преимущественно для «ос гранения» символистских мотивов. Пригодна для определения сути лирического сюжета в поэзии «серебряного века» только другая: «А=Б». Ибо цель поэзии — таинственна (акмеистка Ахматова).

Мандельштам пытался противопоставить «реализму» (с которым — в религиозно-философском понимании этого термина — отождествлял себя символизм), манифестирующему «реальнейшее» целью творчества, «русский номинализм, то есть представление о реальности слова как такового». Но и для Мандельштама слово повернуто к «реальнейшему», к «универсальному», изначально несет в себе «символ». «Номинализма» не существует без «реализма», как не может быть для человека нового опыта вне априорно данного. Истинно в мандельштамовском утверждении то, что с эстетической точки зрения русская поэзия «серебряного века» и на самом деле двигалась в сторону «номинализма». И в такой же степени привязана к универсализму — в каждом конкретном случае, когда обозрению доступен духовный путь того или иного автора в целом. Тем более если обнаруживается нарастающая зависимость его творчества от христианского символа веры.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: