(«Фигляр»)

Ничего удивительного, что Гумилев зафиксировал в ивановских самоопределениях «психологию фланера». Чужая смерть молодым поэтом изображается, а не переживается. Мысль о собственной смертности для него пока что неактуальна. Но чем дольше она остается в подсознании, тем сокрушительнее бывает ее обнаружение. Проблема эволюции лирики Георгия Иванова – это проблема идентификации его различных «я», проблема распознания внутреннего «я» в череде радужных художественных отражений — перед лицом смерти.

Сильнее всего Георгий Иванов развил в себе черты созерцателя, научился, по выражению Гумилева, «из мелких подробностей создать целое и движением стиха наметить свое к нему отношение». Но если объединяющая задача его ранней лирики есть «желание воспринимать и изображать мир как смену зрительных образов», то даже полное решение подобной монотонной задачи — достижение для поэта весьма сомнительное. В поэзии «серебряного века» «очевидная красота» не может не сливаться, по выражению Константина Бальмонта, со «скрытой отвлеченностью».

Скрытая отвлеченность стихов Георгия Иванова определяется психическим складом его личности яснее, чем эстетическим уставом. Первая же строфа первого сборника поэта являет миру образ буколического пастушка, наигрывающего томные песенки. В молодости этот меланхолический наигрыш Георгий Иванов, скрывая, пестовал как тайный дар. Лирические свершения поддерживаются и обеспечиваются навязчивой эксплуатацией интимных, отвлеченных от действительности свойств натуры. Ради поддержания «цеховой» догматики настоящий поэт своими слабостями не поступится. Под напудренным ликом Пьеро с накрашенными губами прячется у поэта… настоящий, изломанный, декадентский Пьеро. Декадентская своевольная расслабленность поэтического жеста обнаружима у Георгия Иванова равно и в 1912-м, и в 1952-м годах. Через сорок лет после «Мечтательного пастуха» он не усомнится начать стихи строчкой «Мне больше не страшно. Мне томно…». А ведь эта томность уже в 1910-е годы ничего, кроме как манерности, поэзии не добавляла.

Без ушлого декадентского мотива лирическая интонация Георгия Иванова заглохла бы в извивах «цеховых этюдов». Приписав поэта к стану акмеистов, различить ее затруднительно. За отсутствием в их школе вокального класса, мы всех ее учеников рискуем принять за безголосых.

В наши дни достаточно прислушаться хотя бы к вальсовым тактам упомянутою стихотворения «Беспокойно сегодня мое одиночество…», чтобы безмерно удивиться: ну чем не Булат Окуджава? И в наиакмеистическом «Вереске» не выразительнее ли других те стихи, где живописная тема развивается в ритмических паузах музыкальных фраз, пронизанных чистой меланхолией? Как, например, в стихотворении «О празднество на берегу, вблизи искусственного моря…». Томительные цезуры в восьмистопном ямбе живо передают здесь ритм набегающего равномерными волнами, перебирающего прибрежную гальку прибоя…

Очерчивать мир ясно и резко требовала акмеистическая доктрина. Но она же не позволяла мыслить его распавшимся. Для Георгия Иванова проблема целостности восприятия мира оставалась задачей сугубо эстетической и формальной. Единство его ранних стихов держится на иллюзорном «эффекте рамки»: разрозненные эпизоды заботливо окантовываются в изящной мирискуснической манере.

Любой пейзаж поэт предпочитает вставить хотя бы в раму своего окна: целостно для него то, что имеет обозначенные границы. За ними же — хаос. Когда же этот хаос сам полез в окно, тогда Георгий Иванов и стал истинным поэтом.

Акмеистическая предметность раннего Георгия Иванова сущностного отношения к реальным земным предметам не имеет. Самим людям в его стихах отводится роль взятого напрокат из пейзажной живописи стаффажа: каждая фигура лишь яркое, оживляющее композицию пятно. Тут человек нужен для пейзажа, а не пейзаж для человека.

Высшее достижение Георгия Иванова в этом роде — это стихи из «Вереска», сплошь имеющие живописные прообразы, а на три четверти инспирированные сюжетами конкретных по­лотен или гравюр.

И ранний и поздний Георгий Иванов — насквозь цитатен. Только в молодости эксплуатировались поэтом сюжеты по преимуществу изобразительные.

Получалось что-то вроде «отстранения». Стихи «Вереска» кажутся изначально знакомыми, но затруднительно, ухватившись за конкретную строчку, подобраться по ней к их прямой родословной. Главное в этой эстетике — «несходство сходного». На чем, по В. Б. Шкловскому, и зиждется метафизика искусства.

Юрий Кублановский логично считает, что, вместо литературы, «аналог его ранним образам <…> лучше искать в книжной графике 10-х гг. и в круге „Голубой розы"». В цвета художников «Голубой розы» — с их меланхолическим лиризмом и при­хотливо нежным ориентализмом — окрашены прежде всего ивановские «Сады». И в «Садах» же, замечает В. Ф. Марков, Георгий Иванов прощается со своими излюбленными живописными средствами — «кисточкой миниатюриста» и «рисунком тушью».

Живописные прообразы ранней ивановской лирики отодвинуты много дальше современной поэту книжной графики и круга «Голубой розы». При пассеистических душевных склонностях пассеистичен и его собственный жанр, древний жанр экфрасиса (словесного описания живописи) — стилеобразующий числитель всех его первых лирических опытов.

Интрига в том, что введенный «доктором от футуризма» Николаем Кульбиным непосредственно за кулисы авангарда, хорошо знакомый с Сергеем Судейкиным, Петром Митуричем, Львом Бруни и другими авангардистами той поры, Георгий Иванов стихи писал по лондонским и лейпцигским гравюрам, по картинам Ватто, Лоррена, Гейнсборо, Тернера, малых гол­ландцев, а из отечественных современных живописцев выбирал тех, кто работал с историческими, чаще всего «галантными» сюжетами, отдаленными от современности на достойное вре­мя, — Серова, Сомова, Лансере. Принципиально важно, что «Вереск» открывается стихотворением с фабулой, воспроизво­дящей популярный мотив английских раскрашенных гравюр:

Уже охотники в красных фраках
С веселыми гончими — проскакали…

(«Мы скучали зимой, влюблялись весною…»)

Неисчислимое количество подобных гравюр до сих пор украшает английские пабы.

Сравнивая стихи Георгия Иванова с живописными образцами, видишь, что оперение из цитат в них — органическое убранство.

Хотя сегодня это вряд ли толком осуществимо, можно искать — и найти — аналога ранним стихам Георгия Иванова и в более затейливых вещах, чем известные образцы живописи. «Я, — писал поэт, — в России до революции читал часами каталоги и справочники всяких редкостей: картины, книги, фарфор, ковры… Был большой любитель всего этого». Напомним, кстати, что именно фарфор был любимым детищем искусства рококо.

Лишь через многие годы изобразительные сюжеты перестают у поэта довлеть себе. Изящный эпизод со временем становится небрежным фрагментом, лишается окантовки в духе той или иной эпохи. Рамки полетели. Обнаружимая наконец за стихами поэта личность равно махнула рукой и на любезный сердцу фарфор, и на страну «орхестров и фимел» (мечту символистов), и на «упроченную землю» акмеистов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: