Стрельба продолжалась. Овчарки неистовствовали. Их хриплый горластый брех и завывание доносились с разных концов хутора. Отрывистые хлопки револьверных выстрелов докатывались со стороны стоявшего над самым оврагом жилья чабанов-молдаван.

Прошло не менее получаса, пока пальба и крики стали затихать. В то время я был далек от сравнений, но теперь могу сказать с уверенностью: все это походило на отражение всем хутором нашествия многочисленной дикой орды.

Наконец все стихло, умолкать стали за окном и людские голоса и собачий лай. Отец долго не возвращался, и все это время мать шептала молитвы, а я тревожно, со слезами в голосе, спрашивал:

— Мам, а мам, папку не убили? Где папка? Когда придет?

Но вот скрипнула дверь, и явился отец, молча повесил на гвоздь воняющую пороховым дымом одностволку, выложил на стол еще теплый от выстрелов револьвер.

Мать облегченно вздыхала. Я выпрыгнул из-под одеяла и в одной рубашонке кинулся к отцу. Но он спокойно и ласково уложил меня снова. От его одежды хорошо пахло морозной ночью и еще чем-то, родным и приятным — так пахнут сильные, здоровые мужчины. Это был запах отцовской силы, вселявший в меня уверенность и мужество.

Прошло минуты три, пока отец заговорил:

— Отбили. Пять лошадей уже стояли на выгоне за хутором. Замешкались они с коровами — это скотина неповоротливая, упрямая. Из коровника уже выгнали четырех коров, а нашу Чернуху не тронули. Стоит она, сердечная, прижатая яслями, и сенцо пережевывает как ни в чем не бывало. Потеха!

— А почему Чернуху не тронули? — спросил я.

— Бог ее знает. Видать, на хозяйскую не похожа, — усмехнулся отец в усы.

А мать сердито закричала:

— Ты-то куда кинулся, мучитель! Убьют тебя — куда я денусь с детишками? И хотя бы за свое, а то за чужое, хозяйское, жизнь хочешь положить.

Отец досадливо отмахнулся:

— Ну, понесла… Свое, хозяйское — какая разница?

И немного погодя устало добавил:

— Коней-то все-таки я отбил. Слышу: ржут поблизости. Я туда — а лошадки чуть маячат на снегу, а рядом с ними — двое цыган уже отгоняют их в балочку. — Конокрады-то хитрые, отвлекают молдаван, затеяли с ними перестрелку, а тем временем другие действуют. Ну, я сразу догадался и стал палить в них из револьвера. Тут-то они и побросали коней, а сами — наутек.

Но и подробный рассказ отца о мужественной защите хозяйского добра не вызвал у матери одобрения. Она слушала молча, насупясь, и только вздыхала.

Да и отец призадумался над чем-то после этой ночи.

Цукатное печенье

Едва начинало пригревать февральское солнце и днями звенела стекающая с оттаявших сосулек капель, отец уходил в сад и пропадал там до вечера. Вместе с рабочими он готовил парники, чистил теплицы, выращивал и холил в оранжерее ранние нежные цветы.

Рабочие возили навоз, стеклили парниковые рамы, сбивали новые цветочные плошки. Уже в марте, благодаря стараниям отца, в город на хозяйский стол доставлялись выращенные в теплице огурцы, а к маю — и первые парниковые.

Да разве мало было у отца хлопот по саду ранней весной? Очистка и опиловка старых деревьев, посадка и окулировка новых, побелка стволов. Отец весь пропитывался запахом теплой земли, затхлым дымом сожженной прошлогодней листвы, нежными ароматами подснежников и фиалок.

В солнечные теплые дни он брал меня с собой, и я бегал, как козленок, по подсыхающим аллеям старого адабашевского сада. Были там темные, пугающие чащи и веселые солнечные полянки.

Старый дуб, толщиной в три обхвата, как шатер, нависал над уютной прогалиной и ронял осенью втиснутые в корявые чашечки желуди, тяжелые, как свинцовые пули. Любил я набирать их в карманы штанишек и играть ими. А ручей, извилистый и синевато-темный, текущий под самым обрывом в саду, населенный зелеными лягушками и густо осыпанный ряской! Он манил меня своей прохладной и медленной водой, черными, как мазут, стоячими омутами; в них, по рассказам отца, жил древний усатый сом.

В саду стояло несколько беседок с круглыми, вкопанными в землю, грубо отесанными столами и скамейками. В центре возвышалась большая ковровая клумба с жарко зацветающим на солнце портулаком; вдоль аллеи тянулись бордюры из петуний, никоцианы, вербены, львиного зева, флоксов, гвоздики.

Тончайший аромат цветов по вечерам сгущался в саду и казался каким-то нездешним, притекшим из другого мира, несоответствующим грубой и дикой степной действительности, всему укладу армянской экономии, с хриплыми криками пастухов и погонычей, матерной бранью приказчиков и самого хозяина, свирепого на вид старика. В гневе Марк Ованесович был страшен; его боялись больше, чем чабанских овчарок, бродивших за отарами, как лохматые чудовища. Боялся его и я, избегая попадаться ему на глаза. Когда я был малышом и мать тихо грозила мне: «Тише, не балуй — хозяин идет!», я прятался под кровать и часами не выходил из нашей мазанки.

Старик Адабашев разъезжал по своим угодьям на узких одноконных дрожках, сидя на них верхом, как на велосипеде. Одевался он в обычный для армянских сельских хозяев того времени костюм: летом — в сатиновый черный жилет поверх ситцевой пестрой рубахи с выпущенным свободно, подолом, в такие же черные сатиновые шаровары, вобранные в длинные, до самых колен, белые, из грубой овечьей шерсти, чулки; на ногах — сыромятные, стянутые ремешками чувяки-постолы, очень легкие и удобные для хождения по степи; на голове — суконный картуз с мягким козырьком.

Зимой Адабашев носил меховую бекешу или полушубок и кудлатую баранью шапку. В своих частых разъездах по степи не расставался с длинным, аршина в три, арапником с набором из ременных кистей и медных колец. Его он пускал в действие и против собак и против людей — кто попадался под горячую, не по-стариковски сильную руку. Разовьется молниеносно со свистом над головой провинившегося длинный кнут и с оглушительным щелканьем, напоминающим пистолетный выстрел, опустится на спину, а то и на голову зазевавшегося батрака или пастуха, и сразу же взбухнет на коже багрово-синий, толщиной в палец, рубец, а если — с потягом, то, случалось, и лопалась, не устаивала против ремня человеческая кожа, и тогда горячей алой росой брызгала на землю кровь…

Старик не знал ни русской, ни армянской грамоты. Много лет, пока наживалось хозяйство, вся бухгалтерия и документация на «движимое и недвижимое» имущество хранилась в боковом кармане его засаленного жилета, и только когда капиталы выросли до сотен тысяч рублей, а имущество и всякая живность расплеснулись по всему Приазовью, как мутная полая вода, завел он контору и стал доверять все расчеты и денежные дела управляющему, хорошо грамотному армянину.

И вот этот закорявевший, как пень в лесу, пропахший овчиной и бараньим салом, неграмотный помещик, невесть как разбогатевший и все-таки не гнушавшийся сесть вместе с чабанами за котел с кашей, ночевать вместе с ними под открытым небом, вдруг распорядился разбить в саду и вокруг степного дома цветочные клумбы, посадить дорогие декоративные растения, построить оранжерею, а аллеи посыпать желтым, завезенным из дальнего карьера песком.

Он завел английских и арабских скаковых лошадей, орловских рысаков, ценой в десятки тысяч рублей каждый, нанял тренеров и жокеев, участвовавших во всех крупных дерби, и брал первые призы в состязании со знаменитыми на всю Россию конными заводами и коневладельцами.

Почему же взбрело такое в голову Марку Ованесовичу? Почему ему, неотесанному мужику, захотелось тягаться в роскоши с уже вымирающими владельцами дворянских гнезд?

Причина, как утверждают ученые люди, заключалась в том, что поветрие, охватившее крупных землевладельцев, взошедших, как опара, на месте разорявшихся дворянских поместий, распространилось и на юг, в дикие степи. На смену хиреющим дворянам шел хищник, напористый и грубый, с волчьей хваткой. Это он прибирал к рукам помещичью землю, утверждал на ней свою власть, набивал целковыми мошну. Это, ему хотелось «пустить пыль в глаза», покуражиться — «знай, дескать, наших» и «моя-де копеечка не щербата», блеснуть безвкусной роскошью.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: