— Ольга Ильинишна, — почему-то женщина представилась вместе с отчеством.
— Эдуард… — он чуть замялся и добавил: — Вениаминович…
— Ну, ты ступай, а то на работу опоздаешь. — Больной раздраженно глядел на бывшую жену.
— Гонит, видите, — растерянно сказал женщина, обращаясь к свидетелю за справедливостью, как бы недоумевая, почему гонят. Встала. Оказалась рослой, как и Толик. Стройной, хотя и полноватой.
— Ей на вторую смену. — Сосед запахнул халат и опустил руку под стол. Очевидно, положил ее на рану. Лицо искривилось.
— Болит? — Он спросил это с испугавшей его самого интонацией. Ему показалось, что Толик понял просвечивающее через это участливое «Болит?» другое, истинное: «Рак! Рак! Рак! У тебя рак, бедняга сосед!»
— Мой еврей Коган сказал, что так как операция была очень сложная, то долго болеть будет. Однако на той неделе обещал выписать…
Выписка, понял юноша, была для слесаря неопровержимым доказательством того, что он вылечен. Разве человека выписывают из больницы, позволяют уйти домой, если его не вылечили?
— Ну, я пойду, Толь? — Женщина мялась, не решаясь уйти, держась за сумку, лежащую на столе.
— Давай-давай… С Богом. — Сосед сердито задвигался на лавке.
— Ну хоть поцелуй меня на прощание? — вдруг решилась попросить женщина. — Он такой сдержанный… — извинилась она, поглядев на свидетеля. И затопталась на месте. Красивое, тяжелое лицо ее сморщилось. Сейчас расколется и скажет ему, что он болен раком, испугался поэт. Поднял до горла и опустил тотчас же молнию на куртке.
— Обойдешься… Беги… — Толик с досадой отвернулся от бывшей жены. Она, приложив руку ко лбу, повернулась и неслышно ушла.
— Видная женщина…
— Книгу вот мне принесла… — Толик хлопнул рукой по лежащему на столе томику. — На кой черт мне ее книга…
— А я вам ничего не купил. Извиняюсь. Светлана сказал, что у вас диета, а папирос, мол, вам тоже нельзя…
— Да мне ничего не нужно. Все есть. И папиросы есть. Мне Сашка пять пачек принес. Я курю втихаря. Ну их к такой-то матери с их запретами. Если их слушать, то и дышать нельзя.
— Ну уж вы не курите, раз доктора не велят, а Толь? Потерпите какое-то время. Быстрее заживет…
Они помолчали.
— Погодка-то какая стоит… — Слесарь, сощурившись, оглядел больничный сад. — А ты где пропадал, Эдь? Я Светлане давно передавал, чтоб ты пришел… Она сказала, пропал и дома не ночует. Блядовал небось? — слесарь весело осклабился. — Заебет она тебя, барышня твоя… Похудел ты с лица… Если работу с тебя требует, так пусть и жрать дает соответственно. Мясо нужно жрать при таких трудах…
— Да вроде бы ем нормально. И мясо ем…
— Ты ей воли не давай. Баба, если в охоту войдет, то ее из койки не вытащишь. Все больше и больше ей будет нужно. Отказать иногда хорошо. Пусть без хуя помучается. Больше любить будет…
Медсестра с колокольчиком прошла по саду, энергично потрясая колокольчик.
— Обед… — с грустью сказал Толик. — Меня соками, суки, кормят. Без соли, без всякого вкуса… Гадость, Эдь, ужасная… Никому не желаю…
— Ну ничего, потерпите. Выздоровеете — опять станем водку пить.
— Дай-то Бог… — Лицо слесаря искривилось, и рука в которой уже раз соскользнула на живот. — Ну ты иди, сейчас вас все равно выгонять станут, посетителей…
— Я к вам еще приду, Толь. Когда лучше прийти?
— Да не нужно, Эдь, не трудись. Я уж на той неделе домой переберусь. К тому же и погода наладилась, и в сад разрешили выходить — веселее стало. Первое время в палате очень тошно было. Делать-то не хуй. Лежишь целый день в кровати, мысли всякие лезут…
Прощаясь, сжимая руку слесаря, он с грустью констатировал, что руке недостает привычной медвежьей крепости. И от этого, подумал он, как бы что-то и от меня убыло. Чужая слабость отозвалась в нем грустью.
Сестра привезла больного домой на такси. «Хотел пешком идти, — объясняла она бабке, деду Сереже и поэту, собравшимся на кухне. Толик, уставший от волнений выписки и переселения в родную комнату, задремал. — Еле заставили его вместе с дежурным доктором влезть в такси… Кричал на нас: «Я не профессор, и не завмаг, и не блядь, чтобы в такси разъезжать!»»
Собравшиеся переглянулись.
— Я так думаю, что он это первый раз в жизни в такси проехался, — сказал дед Серега.
— Ну и верно, чего зря деньги-то изводить, — фыркнула бабка.
— Суровый человек, — вздохнула Светлана, — жил один как волк и умрет как волк. Один… Ольгу вон из больницы выгнал. «Ты, — сказал, — стерва, меня бросила, а теперь соболезновать явилась…»
— Где ж это она его бросила?! Неправда. Это все у нас на глазах с дедом происходило… — Колобковое личико бабки возмущенно двинуло бровями. — Она ж не к мужику какому ушла, нет. Она от него ушла, потому что невозможно было уже ей с ним жить. Он ей два слова за день, бывало, говорил. Придет с работы — она обед приготовит, все чисто, ждет его с книжкой, а он пожрет и молчит. А то спать ляжет… Правда, дед?
— Точно. Не ладилось у них чтой-то. Пару лет прожили, и она терпела, но нам жаловалась иногда. Уйду, говорила, вроде как с мужиком живу, но и без мужика… Книжки читать приспособилась…
— Да знаю я его. — Светлана вздохнула опять. — Брат ведь. Вы же помните, он и в детстве все один держался…
Старики закивали головами.
— У нас тут в квартире, Эдь, девять детей однажды жило. У дяди Сережи с тетей Леной, — она повернулась в сторону бабки с дедом, — четверо, я с Толиком и тимофеевских — они в твоей комнате жили — трое детей. Мы все дружили, играли, романы даже те, кто постарше, заводили, а он — все особняком, братан мой. Характер у него такой. С одинокой душой уродился. Ему бы за Ольгу держаться, что-то она в нем нашла, раз два с лишним года вместе прожили, а он… Эх, что ж теперь говорить. Поздно уже… Все поздно…
Первые дни, наблюдая соседа, юноша подумал, что доктора ошиблись в диагнозе. Что слесарь будет жить. Да, Толик похудел, но разве человек после операции желудка полнеет? Его рвало меньше, чем до операции, и он, несомненно, сделался более энергичен. Лишенный привычных восьми часов заводского общества, слесарь теперь обязательно выползал во второй половине дня на кухню, усаживался на стул в своем углу и или задирал деда и бабку, наблюдая, как они готовят очередную порцию всегда вонючей пищи, или же выносил маленький радиоприемник и вертел его ручки, налегши всем телом на стол. «Радиво», как он его называл. Треск и помехи радиоэфира наполняли квартиру. Но даже у бабки не хватало наглости лишить приговоренного к смерти вдруг проявившейся неожиданно прихоти. В обычно суровом и независимом, одной своей сутуловатой осанкой как бы осуждавшем погрязших в коррупции деда и бабку, в Толике стал проявляться вдруг социальный юмор. «Коммунисты пивного ларька, еби иху мать, — смеясь обращался он к юноше. — Всю жизнь умели пристроиться к власти. Крестьяне, от сохи, а прожили аж за семьдесят, как у Христа за пазухой».
Поэт хотел было возразить, что дедовские кальсоны и тесная комнатка на Погодинской далеко не свидетельствуют о том, что дед и бабка сделали блестящие карьеры, скорее напротив. Но верный своей привычке не вносить в простые отношения квартиры идеи другого, большого мира, в котором он жил и был в нем «не из последних удальцов», он ограничился понятным слесарю замечанием:
— Чего добились-то, квартиры даже отдельной нет.
— А что они такое специальное делать умеют, Эдь, чтоб им квартиру? Дед всю жизнь бригадиром электриков был. Ты думаешь, он в электричестве чего понимает? Пробки починить дурак может. Да ты больше об электричестве знаешь, чем он. Однако бригадир, пенсия большая. А все потому, что одним из первых записался деревенский Серега в партию. Вот его партия и толкала всю жизнь, как паровоз вагоны толкает. — Слесарь явно разделял себя и свою городскую пролетарскую семью и деревенских деда и бабку. И в последние недели жизни его интересовал все тот же местный микромир, в котором он прожил сорок четыре года, а не общение с Богом, мысли о мироздании или волнения по поводу загробного мира.