Рассказывать о себе в таких обстоятельствах ему приходилось сто один раз. Можно бы и привыкнуть. Но как это каждый раз не просто… Пока не разошелся, он говорил так, точно у него лежал небольшой камушек под языком. Поведал собранию, что родился и вырос в большом дальнем селе этого же района.
— Каких же ты Жителевых? Не Родиона ли Павлыча сын? — вдруг спросил его пожилой с нерасчесанной волосней на голове.
Жителев ответил: нет, его ведь зовут Яков Демидыч. А названного Родиона он помнит, был такой в их селе. Но эта неожиданная заминка помогла настроиться на дальнейший рассказ.
Поведал, что когда пришла пора и надобность, райком «турнул его в военно-политическое училище». (Жителев заметил, что собранию понравилось простецкое слово «турнул».) К началу войны он служил в армии в звании политрука. Ко второму году войны был в дивизии, рейдировавшей по тылам противника.
Рассказывать об этом многословно было бы еще и сейчас тяжело. Как расскажешь о том, что весной ели лошадей, убитых еще с осени и вытаивающих из-под снега. Но хуже этого было то, что там, в глухом окружении, некоторые теряли веру… Он покосился на графин на столе, просвеченный косыми лучами солнца, и крайний товарищ из президиума тотчас же подал ему стакан воды. Но Жителев не притронулся к воде. Только сказал: если не обязательно, разрешите опустить подробности. Из зала великодушно сказали:
— Ладно. Не надо подробностей. Катай дальше.
А дальше было то, что ранили в сорок четвертом году. Политические звания к тому времени в армии были упразднены, он носил уже погоны с майорской звездой. Ранили ночью в ближнем бою пулей из пистолета. Она пробила погон и ушла в ключичную впадину. В армии он оказался больше не служака; рана зажила скоро, но открылся туберкулезный процесс.
А после войны работал в партийных органах. За исключением того времени, когда тоскливо благоденствовал по больницам и санаториям. Несколько раз — по семь, по восемь месяцев. За свое законное, за жизнь человеку тоже приходится порой тяжко бороться. И что еще уважаемому собранию может быть интересно?
Его спросили о семейном положении.
Вот и это получится клочковато, если начнешь рассказывать по душе. В сорок третьем он прожил несколько дней в небольшом белорусском городке, только что отвоеванном у немца. Вместе с другими жителями из лесов вернулась одна девушка. Была она из давно обрусевшей еврейской семьи, но старики у нее не вынесли той скитальческой жизни. Что в ней привлекло Жителева? Только ли косы, примечательные из тысячи кос?
Привлекла скромность, робость, беззащитность перед всем грубым, перед той нетерпимостью, которую развязала в людях война. Он помог ей поступить в военный госпиталь на самую простейшую работу. Так невестой она и оставалась ему до той поры, когда удалось им соединиться навсегда.
А сейчас у них два взрослых сына, внуки уже подрастают.
Его грубовато, но с самой незлобивой интонацией спросили еще только об одном: на чем он погорел, что из большого города, где работал раньше, ему пришлось ехать жить в их благословенные Топорики? Жителев спокойно ответил: ни на чем он не «погорел». Все-таки он родился и вырос в деревне, а юношеское влечет к себе. Да и жена настояла пожить на сельском воздухе.
Это объяснение сразу засекли, запомнили. Когда утверждали список, председатель собрания так и спросил: — Как, оставим в списке товарища, которому надо пожить на нашем сельском воздухе? — И кому-то усмехнувшемуся добавил: — Не ухмыляйтесь, воздух для человека — великое дело. Может, первее хлеба, только мы не замечаем этого, потому что он не купленный.
Тетка Ляна доила корову. Уж и к вечеру было, но дневной жар не смягчило, еще вились, не угомонились слепни, налетевшие в село с лугов вслед за стадом. Корова стояла неспокойно, охлестывалась хвостом, который от репейных шишек стал тугим, как скалка. Ляна поругивала корову, беззлобно, впрочем.
Почувствовав, что кто-то стоит у ней за спиной, доильщица обернулась. Там стоял детдомовский мальчишка из самых маленьких.
Детский дом, вывезенный откуда-то из западных областей, в селе разместили в сорок втором году. Ему отдали несколько самых просторных, бывших кулацких домов.
Детдомовский парнишка стоял смешно: носки вместе, пятки врозь, склонив голову, чтобы лучше видеть, попутно зажевав уголок воротника своей полосатой фланелевой курточки. Ляна подумала: наверное, городской парнишка еще ни разу близко не видал, как доят корову… Молоко падало в подойник с аппетитным храповитым звоном, когда она останавливалась, переходя на другой сосок, в летней тишине ясно слышалось потрескивание пены в посудине. Если это видишь и слышишь в первый раз, то, может, правда любопытно.
Кончив дойку, женщина поманила парнишку за собой, налила ему кружку теплого молока. Пока пил, мальчик не отрываясь серьезно смотрел на тетку Ляну. «Спасибо» сказать он забыл или не был этому обучен. Ляна тоже не спросила его, не успела спросить ни о чем, даже об имени. Парнишка оказался неразговорчивым, а она и сама была такова.
Тетке Ляне уж к тем годам было около сорока. Детишки у ней смолоду рождались, но как-то не жили, умирали в самом раннем детстве. Мужа ее, Михайлу, в самом начале войны, как она выразилась однажды, «взяли, а обратно не отдали даже оторонков от него».
Держать корову для одной себя тетке Ляне было, собственно, незачем. Заготавливать корм для нее, собирая по охапке, по клочку, притаскивая по дороге с работы, накашивая по межникам и перелескам, было не просто. Но сильных волей женщин часто поддерживает и несет вперед именно такая привычная, повседневная забота и хлопоты, хотя бы уж и необязательные.
Детдомовский парнишка после той первой кружки парного молока пришел и на другой день, и потом стал приходить каждый вечер. Потчевать, прикармливать его у тетки Ляны было особенно-то нечем. Иногда она ставила перед ним на стол щербатую тарелку с пригоршней конопляного семени, иногда сготавливала морковную запеканку с яйцом. У себя в детдоме мальчишка получал еду не хуже. Но тут было, видно, что-то другое, раз мальчишка так скоро привык приходить к ней уверенно и без стеснения.
Село — не город. Тут люди скоро узнают друг друга, скоро завязываются приятельские отношения. Нашлись у Ляны такие приятельницы и среди нянюшек детского дома. Скрытно от заведующей они стали позволять мальчишке оставаться у ней на ночевку. Спать она укладывала его с собой на кровати: другой постели в доме не водилось. Мальчик спал беспокойно, очень брыкался во сне.
Когда к концу войны детский дом стали переводить из Топориков, тетка Ляна начала хлопотать об усыновлении. Добилась, что мальчика отдали ей в сыновья. Стал он называться Геннадием Заправкиным. Ребята в улице изобрели ему свое прозвание: Гендо.
Тетке Ляне хотелось, чтобы Геннадий сразу стал называть ее мамой. Очень чутко женщины ее характера различают оттенки этого слова. И мальчишка с первых дней стал выговаривать его очень чисто и безыскусственно.
А у тетки Ляны от этого жизнь обрела смысл. Окна ее избы, три окна с почерневшими, промозглыми рамами выходили на запад, на ту сторону, откуда чаще всего дуют ветра. Летом в избе стоял зеленоватый свет от кустов сирени в палисаднике. Зимой, когда кусты оголялись и оконницы залепляло снегом, несущимся всю зиму в лоб избе, свет всегда был снеговитым, белесым, как просеянным сквозь белый коленкор. И тогда ей порой думалось: зачем бы нужен ей был этот свет в избе, хоть летний, хоть зимний, не будь мальчишки. Зачем бы тогда все ее труды, зачем корова во дворе, умно посматривающая через перекладины в открытой двери низенькой стоялки, из ее вонючего тепла. И понемногу мальчишка стал ей настолько же нужным и родным, как мог быть кровный, не приемный сынишка.
Он подрастал, и она ни разу не пыталась угадывать, кем он станет. Кем-нибудь да станет, если имеет здоровый, практический ум. Из парней в Топориках мало кто оставался жить на постоянно. Уходили — учиться ли, в армию ли. Если возвращались, то уж потом, повзрослев, испытав какую-то иную жизнь. Уйдет и ее Генашка, это она понимала. И легко примирилась с тем, что он, подросши, уехал учиться на шофера.