Пока учился и позднее, когда начал шоферить, Геннадий домой приезжал нечасто и на малое время, на день, на два. Но тетке Ляне и того было достаточно. Одно то отрадно, что он где-то есть, живет, взрослеет, превращаясь в заправского мужика. Обстирывала его, обихоживала, когда приезжал домой, и снова провожала в люди.
В селе тем временем многое изменилось. Образовался совхоз. Тетка Ляна как-то осторожно сказала Геннадию: прибивался бы обратно к дому, в совхозе теперь шоферов надо стало много. Он только усмехнулся. Работал в ту пору в недальнем леспромхозе на тяжелой машине, на МАЗе, и заработок там был не то что тут.
А в ноябре того же года к ней прибежали с рассказом: Геннадий разбился со своей машиной на лесовозной дороге. Рассказал совхозный шофер, сам он на месте происшествия не был, но слышал от приятеля, который все видал самолично.
Поздним вечером тетка Ляна наладилась пойти в город, в больницу. До утра ей не терпелось. По тракту шла пешком, скромно поднимая руку пролетающим грузовикам, дерзко ее освещавшим на одну-две минуты. Стороной прошли волки, штук шесть. Она видела их смутно, цепочку серых фигур среди ночной серости, но отчетливо различила, как они плыли легкой хищной трусцой. Она даже испуга не почувствовала.
В больнице упросила, чтобы ее допустили к Генашке. Он оказался не так плох, как она ожидала. Сам откинул одеяло, чтобы показать, как его заковали в гипсовый панцирь. На нем оказалось что-то вроде трусиков из белой глины с одной штаниной короче другой. И широкий, подпирающий под мышки, тоже гипсовый, корсет. Все, по его словам, обошлось еще хорошо. Только вот если ему поставят в начет ремонт поврежденной машины…
Иван Зотеич Укладников занемог.
Сам вызвался в парткоме проверить в соседнем отделении, как там поставили на зимнее хранение уборочную технику. Обратно пошел пешком. Прямиком по размокшим межам, по проселку, петляющему в бурых перелесках. На полдороге начало залеплять глаза мокрым Снегом, в полях стало сумрачно, незнакомо. И он сбился с пути. Очень нагрелся, пока шел, тяжело увязая на раскисшем проселке. А на тракту через угор пришлось идти встреть ветру, сипевшему в придорожных кустах. Еще не по-зимнему, а как-то звонко, бубенчато и непрестанно гудели провода. Сыпавшая мокреть разбивалась о них в мозглую пыльцу, и самих проводов не было видать, а только будто висела между столбами бесконечная холстинковая лента. С этого он и заболел, казалось, даже не от переохлаждения, а от этого сипенья, от этого перезвона проводов, сверлящего уши, назойливого.
Своя сельская фельдшерица определила у него воспаление легких, пневмонию.
— Спасибо, что еще односторонняя, — озабоченно сказала она.
— Не на чем спасибо. Чем богат, тем и рад, — отшутился Иван Зотеич.
Фельдшерица предложила отвезти его сегодня же в больницу в город. Машину в совхозе дадут без единого слова, и она сама поедет его сопроводить. Иван Зотеич твердо отказался.
— Лечите здесь, — коротко сказал он.
Ночью старик лежал в жару, не спал. Все старался вспомнить, на что когда-то слышанное похож этот вдруг возникающий и сразу гаснущий гул в ушах. Потом вспомнил.
Так эховито и грозно гудел лед. Впереди был обрезанный гранитной причальной стеной Кронштадт, позади — уходящий в туманную бесконечность лед. Они двигались ночью разомкнуто, видя только двух-трех товарищей в цепи слева и не дальше того справа. Но знали, что по всему заливу на мятежный город идут и идут, как тени, наши люди. Ждали, что с минуты на минуту с фортов начнет гвоздить крепостная тяжелая артиллерия. И она начала рокотать в свой срок, и тогда ледяная кора моря стала гудеть, как бубен очень низкого тона. Иван Зотеич к тому времени был уже обстрелянным солдатом, рык тяжелой артиллерии слыхивал. Но то бывало на твердой земле…
Ранило Ивана Зотеича под первой линией колючей проволочной путанки. Грозного туманного Кронштадта так и не довелось повидать. Зато видал революционный Петроград. Зато видал Ленина. И если вдолге ли, вкоротке ли придется задохнуться в этой чертовой пневмонии…
Он минуту-две лежит в забытьи. Даже думать, вспоминать, когда болен, составляет тяжелый труд. Между этим воспоминанием о давнем и самом заветном и сегодняшней картиной полей и перелесков, которые сек дождь со снегом, словно ничего и не было.
В двадцатых годах партия послала его в деревню. Там тогда глухо и скрыто кипели страсти, назревали большие перемены. Деревня была как огромный котел, накопивший под большим давлением большую силу…
Подумать только, что с тех пор прошло полвека. Теперь в Топориках не найдется и трех человек, которые знали бы, помнили бы, что Иван Зотеич не коренной местный человек. И еще меньше знают о том, что он служил в охране Кремля при Ленине и участвовал в подавлении кронштадтского мятежа. Зато все помнят, что он два десятка лет проработал тут председателем колхоза, а позднее — управляющим отделением. Бывал и полеводом — стало быть, не обучаясь ни на каких курсах, ни в каких школах, накопил достаточно опыта в сельском хозяйстве, чтобы сделаться вроде агронома в колхозе.
Большинство людей в селе вполне уважали Ивана Зотеича за его двадцать лет работы председателем. Но имелись и такие, которые при встрече все еще поглядывали недружелюбно. Из тех, кому он в свое время не давал спуску. Без этого не проживешь…
Ночью, лежа со своей пневмонией, Иван Зотеич развлекался тем, что отыскивал в пережитом то, что вспоминать приятнее. Хорошо думать о людях, о друзьях, с кем складно, союзно поработалось. Перед войной у него появилась своя страстишка — разводить добрых коней. Их конеферма славилась по всему Предуралью. Какие кони бывали в колхозе, боже мой, какие кони! А потом эту его гордость, его страсть пришлось отдать воюющей армии. Еще и сейчас его пронзает боль, как вспомнишь тот день, когда на лугу за селом они из рук в руки передавали поводья военным.
Игорь Алексеевич Рыжиков, старший зоотехник, — человек с чудачествами.
А село, любое село — не такое место, где странности характера могут долго оставаться не замеченными людьми. Заметили и в Топориках с первых дней его работы в совхозе, что он человек медлительный в решениях. И уж кто-то укорил его однажды:
— Не рабатывали вы, Игорь Алексеевич, в отсталых колхозах, где приходилось из дерьма свистульки лепить.
В этом была только половина правды. В отсталых колхозах Рыжикову действительно не приходилось работать, как-то все больше его мотало по совхозам в разных областях страны. Но в крутых переплетах случалось бывать и ему.
Перед самой войной, сразу после техникума, из родных подмосковных мест его послали в большой совхоз на Среднем Урале. Известное дело — работа начинающего специалиста: делай — что скажут, иди — куда пошлют. Когда ехал с направлением на новое место, думалось сделать что-то большое, полезное, умное. А там работали люди и до него, дело крутилось, как тяжелый маховик машины, и ни замедлить, ни ускорить движение маховика было не в его силах.
Годы были крутые, нелегкие. На первых порах ему поручили составить кормовой баланс, с тем чтобы выкроилось тонн двести кормов для сдачи-продажи. А наличность кормов он уже достаточно знал. Не было у них лишних — ни горсти, ни вязанки.
Зимой начались дела непонятные: арестовали в совхозе сразу троих специалистов. И Рыжикову вообразилось, что того же не миновать и ему. Может быть, за то, что осенью противился сдаче кормовых «излишков», которых совхоз не имел. Или за то, что весной начнется падеж… Может, именно с того случая появилась в нем некая уклончивость, стремление оттянуть ответственное решение. Почувствовал себя, во всяком случае, как на глубокой и темной воде со слабоватым умением плавать.
Тоже странность: Игорь Алексеевич самозабвенно любит огонь. Шоферы заметили: если ночью он возвращается откуда-нибудь в своем «газике» и заметит близ дороги костер — пастухи ли, линейные ли рабочие коротают возле него ночь, — обязательно остановится, подсядет к огоньку. Готов сидеть хоть до утра, переговариваясь с незнакомыми людьми, со странной, блаженной улыбкой глядя в огонь. А шоферу же разве не хочется поскорее попасть ко двору?