Успокоенный относительно главного вопроса моей совести, я ободрился совершенно и выразил надежду на благополучный исход наших дружеских отношений с Софронием и Настею.

— Не узнают! — твердил я. — Не узнают! Правда, не узнают?

— Нет, нет, не узнают, — ответила мать.

Но, несмотря на успокоивающее отрицание грозящего бедствия, я понял, что ласкаю себя тщетными надеждами. Тон голоса матери был именно такой, каким она в трескучие морозы успокоивала меня насчет приближения весны. Когда я после тоскливо проведенного у тусклого окошечка дня обвивал ее шею руками и в нетерпеливом унынии спрашивал: "Скоро весна?", она так же отвечала мне: "Скоро, скоро. Ложись пока спать". — "Завтра весна?" — спрашивал я, сам будучи убежден, что вопрос мой праздный и приближения весны не ускоряющий. "Завтра, завтра", — отвечала она. "Может, завтра вдруг полая вода, и ласточки станут гнезда вить, солнце будет?" — продолжал я, без малейшего упования на разлитие полой воды, прилет ласточек и весенний блеск солнца. "Да, да, — отвечала она: — и полая вода побежит, и солнце засветит, и ласточки гнезда будут вить — только усни". И я со вздохом опускал голову на подушку и старался уснуть, говоря себе: "А ведь может случиться, что каким-нибудь чудом господним завтра все желанное сбудется. Каких чудес не бывало! Вот Иисус Навин останавливал же солнце; Моисей, как бежал от фараона, разделял море, чтоб ему дорогу дало — ах, если б я тоже мог творить какие хочу чудеса! А вдруг я могу? А вдруг я сотворю?"

Увлекшись лучом надежды, хотя и слабым, чуть-чуть мерцающим, что счастье Моисеево может послужить и мне, я заметил матери:

— А если и узнают, так, может, ничего не будет. Настя не боится. Она меня прямо через выгон за руку вела. "Ты меня не украл, я тебя не украла, чего ж нам бояться", — вот как Настя сказала!

Но, не успев еще договорить этих дышащих отвагою слов, я вспомнил себя, а вслед за тем виденного мной на ярмарке зайца, стрелявшего из пистолета: как я, в минуты величайшего, томительнейшего страха, являл, случалось, признаки завидной храбрости и как заяц, видя пред собою особу хозяина, прижимал уши и выстреливал из ужасного для него орудия.

Мною мгновенно овладело уныние.

Так или иначе понимала моя мать Настину храбрость, она, вероятно считая излишним заранее огорчать простодушного отрока и бесполезным входить с ним в недоступные его разуму рассуждения, ничего не сказала, а только с нежностию меня поцеловала и посоветовала мне заняться какою-нибудь игрою.

Тут возвратился отец вместе с пономарем, оба крайне взволнованные недостойным поведением колесника Щуки.

Колесник Щука, отрезвившись в продолжение заупокойной от хмелю, хотя и отдал беспрекословно условленную двойную плату, но от посулки своей не только отдать вола отцу Еремею, но и наградить причт поросятами нагло отрекся, восклицая с дерзкою ирониею: "Скажите еще, что я вам своих сыновей и дочерей посулил в дар!"

— И отец Еремей все это ему спустил! — вскрикнул отец, всплескивая руками. — Нас, горемычных, за всякую малость к ответу, а вот этаких…

— Не спустил бы он, кабы не Софроний! — прервал, примаргивая левым глазом, пономарь.

— Что ж Софроний? — возразил отец. — Софрония ведь при и этом и не было!

— Не было! Да Софроний за всем следит, как легавый нес, — значит, всякую лыку ставит в строку.

— Что ж, взаправду, Софроний за птица такая, что его и иереи опасаться обязаны? — обидчиво возразил отец.

— Птичка невелика, да ноготок востер, — перебил пономарь.

— Одначе, — воскликнул отец, — всеми законами поставлено уважение к духовному сану! Коли так будут поступать, так ведь это хуже жития содомского!

Подобные отцовские речи хотя терзали, но не изумляли меня, ибо я уже уразумел тогда, что он подобен трости, ветром колеблемой, и всегда находится во власти того или другого дуновения.

Мать моя тоже давно это знала.

— Нет, что ж это такое, коли уж Софроний станет нами повелевать! — жалобно восклицал отец. — Нет, что ж это такое… Чему ж ты посмеиваешься? Что тут веселого нашел?

— Тому я посмеиваюсь, — отвечал пономарь, — что вы больно шибко Софрония в повелители наши произвели! Или вы не слыхали, что передовой воин редко голову на плечах снашивает?

— Ты что-то знаешь? — спросил испуганно отец.

— Ничего я такого особенного не знаю, — отвечал пономарь тоном человека, которому именно известно "все особенное".

(Пономарем постоянно, как мячиком, играли два чувства: желание хвастнуть своими сведениями, прозорливостью и сообразительностию и страх попасться из-за неосторожного слова в беду. Почти всегда первое одерживало верх над последним, но не вполне, а частию; пономарский язык не забалтывался до полной откровенности, до подробного объяснения, а только срывались с него многие намеки, по которым вы могли сообразить или не сообразить все дело, но которые всенепременно вас озабочивали.)

— Да скажи! — начал приставать отец. — Да скажи! Разве я тебя выдам, что ли? Да скажи!

— Какие вы, отец дьякон, право, чудные! Скажи да скажи! Знаете вы одну примету?

— Какую примету?

— А такую, что затейники-ребяты недолго живут?

— Ну?

— Ну, примета эта справедливая.

— Да ты скажи мне толком! Что ж все только морочишь!

— Где ж я морочу!

— Да ты к чему это сказал: "затейники-ребяты недолго живут"?

— А к тому, что такая примета есть. Вы спросите у любой бабки, — правда! скажет бабка.

— Да полно тебе! Прошу честью: скажи прямо!

— Что ж мне прямо говорить?

— Что знаешь!

— Что ж я хорошего знаю? Вот разве, что Нениле Еремеевне жених находится.

— Откуда? Кто?

— Жених знатный. Такой, что лучше всякой саженной лестницы, — на всякую высоту через него достанешь, — понимаете?

— А! — воскликнул отец.

— А коли, примерно сказать, вы взберетесь на высоту, а я останусь у вас под сапогами, так вам нечего даже и каблуком притопывать: вы только ноги передвигайте, и то голову мне притопчете. Так, что ли?

— Так, так, — отвечал отец. — Так, так!

— В то воскресенье женишка поглядим: пожалует на смотрины. Осанист, говорят, как князь.

Я много не разумел из этого разговора и старался вычитать на лице матери его добрый или худой смысл. Она прислушивалась внимательно ко всякому слову пономаря, и слова его заметно ее встревожили.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Мои треволнения и Ненилин жених

Всю следующую неделю я провел в тяжелых волнениях, которые тем были несноснее, что я не мог их разделить ни с кем из близких сердцу: мать моя была очевидно поглощена своими какими-то, как казалось, печальнейшими и тревожнейшими мыслями и на все мои вздохи, вопросы и попытки завести разговоры отвечала единственно поцелуями, советом покататься на Головастике или побегать по двору и предложеньем вкусить от плодов земных или от домашнего печенья и варева.

А Настя и Софроний, казалось, совершенно забыли, существует ли на свете тот, кого они еще так недавно почтили своим вниманием и осчастливили ласками.

Это забвение со стороны Насти и Софрония было мне особенно чувствительно и исполнило меня горестным изумлением.

Я на все был готов, кроме этого их забвения. Я решился с неуклонным мужеством и твердостию переносить самые жесточайшие страдания и даже, упоенный моими восхищенными чувствами, не без некоторой отрады думал о мученичестве, услажденном тайными сношеньями с драгоценными мне союзниками, близким общением духовным, опасными с ними свиданьями и прочим тому подобным.

Но, увлекаемый воспоминаньями, я забегаю вперед… Постараюсь повествовать, не нарушая последовательного порядка ни в проявлении собственных чувствований, ни в ходе событий.

На следующее же утро после нашей прогулки в лесу я, исполненный некоего, так сказать, божественного вдохновения, нисходящего на смертных пред свершеньем великих дел, готовый на все подвиги мужества и самоотвержения, выбрал на выгоне у опушки леса удобный пункт, с которого мог наблюдать появление Насти и Софрония, и тут, замирая, притаился.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: