Я знаю, почему я тут, в этой постели. Воспоминание вцепилось в меня, как перепуганный кот, как только я открыл глаз. Я устроил перекличку всех болезненных мест — все тут, особенно саднит лицо. Сколько же времени понадобится, чтобы восстановилась острота зрения? А? На остальное мне наплевать, даже если я не смогу говорить или ничего не услышу. Без всего этого я обойдусь.
Мужское лицо, полуулыбка. Пусть и он сделает что-нибудь полезное.
— …Пппп… чччч… шшш…
— Не волнуйтесь. Поспите немного, вы еще находитесь под действием анестезии. Вы хотите кого-нибудь видеть? Мы спросили у вас на работе, кому сообщить о том, что случилось, но там ничего не знают. Как только вы сможете говорить, мы попытаемся что-нибудь сделать.
Какая анестезия? Щека, что ли? Вот кретин, не понимает, что у меня жутко чешется лоб под повязкой. Ему стоит только приподнять бинт и вытереть пот. Одно движение. Придется самому. Правая рука у меня не двигается, а вот левой я вполне могу дотянуться до собственного черепа. Трудно, однако. Мужчина берет мою руку и почти насильно укладывает ее на место.
— Не шевелитесь, пожалуйста. Вас что-то беспокоит? Повязка слишком тугая?
В три секунды он догадывается, откуда идет мое раздражение, и промокает мне лоб и виски холодным влажным тампоном. Я удовлетворенно вздыхаю.
— Спите. Я зайду через несколько часов. Поговорим.
Говорить будем жестами. Анестезия, о которой он говорит, — это щека. Вся правая сторона физиономии ничего не чувствует. Видимо, им пришлось меня зашивать. Скоро я почувствую скрепки. Наверное, больно будет. А может, меня изуродовало? То-то ребята из академии посмеются. И в галерее — теперь это будет музей ужасов. Какой сегодня день? Когда это все случилось? Вчера или сегодня утром? Я ничего не слышал — ни сирены, ни криков. И удара совершенно не помню. Наверное, я потерял сознание как раз перед тем, как на меня свалилась эта махина. Боль в лице потихоньку просыпается. Все места начинают болеть в унисон — как одна рана. Я пробежал языком по внутренней стороне щеки, и меня сразу будто током долбануло. Вся морда искурочена. Но это ерунда. Мне хочется кричать от боли — а я не могу, мне бы посмотреть в зеркало на ущерб, нанесенный моей физиономии, — а я не могу раскрыть глаз, мне бы потрогать пальцами каждую ссадину — а обе мои руки будто прикованы к краям кровати. Но мне нужно все мое тело. Я должен тренироваться каждый день, а то Ланглофф будет мной недоволен. Он не захочет со мной заниматься.
Моя жизнь — там.
— Ну так что, некому сообщать?
— Н-н-н-нн!!!
— Не нервничайте.
Если он еще раз скажет это, я плюну ему в рожу. Для такого случая сорву повязку. Левая рука начала действовать, я уже несколько раз сам почесался, правая вся замотана — какой-то марлевый клубок. А этот придурок в белом халате все жаждет призвать кого-то поплакать надо мной. Я единственный ребенок в семье, мои родители живут в Биаррице, и я не собираюсь беспокоить их этими глупостями. Они старые, они могли бы броситься сюда только потому, что какому-то подонку вздумалось подпортить физиономию их сыну. Отец не больно-то крепок здоровьем, а мама — это мама… Вот.
— Так что? Ни семьи, ни подружки? А друзья? Вам это могло бы помочь. Я дам вам бумагу — напишите номер телефона.
Помочь? Мне? В чем? Выть от боли? Перебить тут все к чертовой матери?
Роясь в карманах своего халата, он отводит глаза в сторону и спрашивает, будто украдкой:
— Вы не левша?
Удивленный вопросом, я буркаю, что нет.
— Хорошо. Тогда я возьму вашу левую руку в свою и помогу вам писать.
Прежде чем я успеваю прореагировать, он уже принимается за дело и вставляет мне между большим и указательным пальцами карандаш. Бешенство подступает к горлу, я бурчу все громче, он подносит бумагу к самому моему глазу. Я почти ничего не вижу, я никогда не писал левой рукой, и я не желаю никому ничего сообщать. А вот ему я с удовольствием бы выпустил кишки. Правда, одним карандашом тут не обойдешься. Как одержимый, я всаживаю грифель в бумагу и невероятно медленно царапаю какие-то загогулины, которые то вылезают за пределы листа, то сами останавливаются, когда я этого вовсе не хочу. Никогда в жизни я не изображал ничего левой рукой. Чистая абстракция.
Когда мне кажется, что дело сделано, карандаш сам выскальзывает у меня из пальцев и падает на пол. Надеюсь, это похоже на то, что я хотел изобразить. Он читает:
БОЛЬНО
— Да, конечно, вам больно, так всегда бывает, когда приходишь в себя. Только я не понимаю, что вы тут написали, в конце, «К» потом, кажется, «Р», а дальше что? «А»?
А дальше я хотел написать «КРЕТИН», но бросил. Я машу рукой, чтобы снять этот вопрос.
— Я позову сестру, она вам кое-что даст. Старайтесь меньше двигаться.
Да, мне больно, и я не знаю никого в Париже, кого это взволновало бы. Неужели это так странно?
— Послушайте, я не хочу надоедать вам, спрашиваю в последний раз, чтобы быть уверенным.
что вы и правда никого не желаете видеть. Давайте договоримся, если «да», вы моргаете один раз, если «нет» — два. Хорошо?
Чтобы покончить со всей этой тягомотиной, я моргаю два раза подряд. Ну вот, наконец-то они займутся моей шкурой, у меня весь череп огнем горит, кажется, все зубы с правой стороны тоже решили включиться в эту игру. Я уже не знаю, как мне отделаться от этой маски сплошной боли. Вколите же мне что-нибудь, усыпите, а то я тут сдохну!
Входит сестра — может, чтобы спасти меня? Они переглядываются, я плохо вижу, кажется, он отрицательно качает головой.
— Удвойте дозу обезболивающего, мадемуазель.
Она протягивает руку к какому-то приспособлению, которого я не заметил, — висящей в воздухе бутылке. Я удивленно икаю. Капельница… Трубка присоединена к моей правой руке уже несколько часов, а я до сих пор ничего не почувствовал.
— Это успокоительное и крововосстанавливающее, — говорит он.
Я пытаюсь вытащить из-под простыни правый локоть, но они тут же придавливают его к кровати, оба, одновременно. Сестра даже произносит что-то вроде: «Эй, эй!» Они снова переглядываются, молча, но у меня такое впечатление, что они переговариваются. Несмотря на повязки, правая рука, кажется, тоже начинает отвечать. Оставили бы они ее лучше в покое. Что-то я не помню, когда я ее поранил.
— Мадемуазель, позовите, пожалуйста, господина Бриансона.
Врач измеряет мне давление. Другой приходит сразу же, словно все это время ждал под дверью.
Они обмениваются парой слов, которых я не слышу, и первый выходит, не взглянув в мою сторону. Новый моложе и без халата. Он садится на край постели, рядом со мной.
— Здравствуйте, я доктор Бриансон, психолог.
Кто-кто? Я, наверное, ослышался.
— Вы скоро сможете встать на ноги, максимум через неделю. Щеку вам зашили. Через пару дней можно будет снять повязку с глаз, и вы будете нормально видеть. Через пять-шесть дней снимут швы, и вы сможете говорить. В общей сложности вам придется здесь побыть пару недель, чтобы все зарубцевалось. Мы сначала боялись сотрясения мозга, но электроэнцефалограмма у вас хорошая.
Пару недель… Еще две недели здесь? Да ни за что. Ни минуты. Если понадобится, я пойду в академию весь в бинтах, как мумия, глухонемой, но пойду. В ответ я пытаюсь орать, но чувствую, что неубедителен. Мне бы поговорить с ним, расспросить, объяснить ему, в чем дело, сказать, что мне необходимы все мои рефлексы. Бильярд — вещь особая, там можно очень быстро и очень много потерять. Я снова хрюкаю что-то и приподнимаю руку. Он встает и переходит на другую сторону. Я трясу своим марлевым клубком, чтобы он понял, что именно меня беспокоит. Правая рука.
— Чччччч… рррр… ккка…
— Не пытайтесь говорить. Положите руку. Пожалуйста…
Я повинуюсь.
Что-то начинает грызть меня изнутри, где-то в желудке. Новая боль, незнакомая, непонятная. Просто, когда он сказал «пожалуйста», я понял, что для него это действительно важно.