Маялись. И эти тоже маются, а, поди, упрямятся вводить механическую дойку, а то и пробовали, да обожглись. В Малиновке тоже было сначала не вообрази-пойми.

Маша улыбнулась, вспомнив, как Анна Кошкина боялась в руки доильный аппарат взять, возьмет, движок зажужжит, готова бросить. «Ненароком током не убьет?» — спросит кого-нибудь. Видишь, свою драгоценную жизнь берегла. Забудешь про Анну, потом оглянешься, а она руками корову доит, на твой немой взгляд скажет: «Оно так привычнее да быстрее, и коровенку не испортишь, машиной-то сколь их, сердечных, перепортили».

Мать тоже не очень-то машине доверяла, навесит стаканчики, ей бы соседней корове вымя помыть, помассажировать, какое там! Она глаз не сводит со смотрового стеклышка, боялась, как бы корову не испортить.

Сама Маша быстро сообразила, что к чему. Матери посоветовала, чтобы она часы на руку надела и следила по ним, сколько времени уходит на дойку той или иной коровы, часы у матери были — на слете передовиков подарили, но лежали в сундуке: куда, мол, на ферму с часами. Приспособилась.

— И правда, Манька, с часами удобно.

Потеха с пожилыми доярками.

Прошла проводница, молоденькая, курносенькая, фуражка набекрень, из-под фуражки на одну сторону выпущен каскад пушистых волос, объявила станцию. Поезд пошел тише, дернулся и стал. Маша вышла из купе, посмотрела расписание. До Урочной оставалось езды целых два часа. Долго. Станцию мало разглядывала — скорей бы домой. Да что разглядывать: по асфальту люди бегают, торопятся, расплывшаяся баба в калошах и нарядном запоне огурцы продает, пассажиры деньги суют, не торгуясь: огуречка хочется — в дороге едун напал.

Поезд натужно скрипнул, потянулся, уставшие вагоны расправил и пошел, пошел, замелькали телеграфные столбы, деревушки, потом все скрылось за лесной полосой — заслоном.

«Да, не забыть Андрею Егорычу сказать — под тентами ветер хлыщет, в мозглое ненастье до костей продирает, летний лагерь у нас не передвижной, постоянный, нечего передвижные установки держать, в других хозяйствах в поле уладили, как во дворах, те же установки ДА-ЗМ. Пол, навес и одна сторона забрана тесом от ветра…

Нынешний год — ладно, переделывать некогда, а на будущий Андрея Егорыча надо обязательно надоумить: она не зря в Москву ездила.

Время между тем к обеду подкатило, день разведрился, солнце хлещет вовсю, жарища, блестят новенькие крыши, блестят листья деревьев. Полдни. Да, полдни, и на часы не надо глядеть. Вон там вдали коров доят. Машинами.

Как там мать управлялась? Все-таки сорок коров. Одна Чайка сколько хлопот задает. Что за дуреха эта Чайка, зачем ее занесло в кирпичный сарай; но ничего, она, Маша, такой мази везет, что сосок быстро зарастет. «Вылечим тебя, баловница, вылечим, Чаюшка».

Колеса стучат: «ча-ча-и-ик-ка». Маша знает, что колеса все могут выговаривать, только к ним получше прислушаться да представить себе. Постой, постой, скоро сама Урочная. Вон карьер виднеется. Парни по-прежнему, что ль, ездят в Малиновку? Вроде Юрке не к кому, только к Рае разве. Подумаешь, Юрка! Ишь, свой «Москвич» заимел.

И хотя ехать было минут пятнадцать, Маша стала собираться, косынку повязала, вещички перед собой поставила. Считанные минуты остались, а кажется, что никак не доедет. Видно, и правда нет милее родной сторонушки.

Поезд, останавливаясь, затих. Маша подхватила вещички и, толкаясь, втиснулась в узкий проход. На перроне никто ее не встречал: телеграммы не давала, но едва из вагона вышла, у дверей вокзала заметила Егора Самылина. В Санске, видно, не по нраву пришлось. Не опять ли к матери подладился? Она, дуреха такая, все простит.

Пробежала мимо Егора, будто не видела, и он не окликнул. Кинулась по станции туда, где кирпичи грудой навалены.

На кирпичном складе окликнул Семен Семенович, не свой он, с чужой стороны, но обрадовалась:

— Добрый день, Семен Семеныч, к нам?

— Туда. Из Москвы? А мы кирпич возим: колхозники все на уборке. Поедем с нами. Игнат! — заспешил каменщик. — Барышню в кабину посади, это сама Антонова. Мария Петровна!

Маша задержала Семена Семеновича:

— Как там, мать… коровы?

— Мать ничего. И коровы твои, как слышал, ничего вроде. Комиссия была, не то две, не то три коровы у тебя выбраковали.

— Выбраковали?

— Малопродуктивных. Ты что, дочка? Мать твоя хорошую корову выбраковать не даст.

Полез наверх. Маша села в кабину, в ногах чемодан пристроила, на шофера покосилась — незнакомый, наверно, из МСО, брови вислые, перевитые, в лесу встретишься, за лешего примешь.

Мысли Маши метались, гадала, каких коров выбраковали, если Балетку и Наяду? Их пора выбраковывать, только все равно жалко, привыкла к ним.

— Их что, в заготовки сдали?

— Кого? — спросил шофер, выруливая на лесную дорогу.

— Ах, да! Вы не из Малиновки. Это я про коров,

10

Прасковья вернулась с летнего лагеря и теперь ела кашу с молоком. Каша кончилась, и Прасковья, нагнув чашку, выливала в уемистую деревянную ложку остатки молока с крупицами разваристой каши. В этот момент в проеме раскрытой двери появилась Маша. Прасковья быстро хлебнула остатки молока, от спешки в горле застряли крошки каши, поперхнулась и закашлялась. Отдышавшись, сказала:

— Приехала, а я кашу ела, не в то горло попало.

— Коли видишь меня, то приехала. Выпью молочка, с дороги пить хочется.

Маша выпила залпом два стакана.

Прасковья спохватилась:

— Ты, поди, есть хочешь. Я тебе соберу.

Загремела заслоном, полезла рогатым ухватом в печь за чугуном. Обычно летом Антоновы печь не топили, а ныне Прасковья истопила, щей наварила, значит, ждала.

Поставив на стол щи, прижала к груди каравай подового хлеба, принялась резать большим ножом широкие ломти и горкой складывать около дымящихся щей, нарезала столько, будто за стол человека три уселись.

— Как там, в Москве-то? Сказывают, люду видимо-невидимо и машины Я в постели раздумаюсь, придет в голову блажь, уснуть не могу: задавят, мол, Маньку, не привычны мы по городским улицам ходить. Машины, поди, так и снуют, так и снуют.

— Снуют, — сказала Маша. — Что нового у нас?

— Вроде ничего. На стройке затишье, почти всех строителей на уборку послали. Коровы живы-здоровы.

— Слышь, выбраковка была? Что среди лета?

— Никандров говорит, непородистую скотину с фермы вон. Книги будут заводить, у каждого теленка запишут, кто его отец, а кто мать, кто дед, а кто его бабушка и какие они были, сколько молока давали. У людей такого не заведено, я дальше дедушки никого не помню и не знаю, а у коров знаю прадедушек.

— У меня каких выбраковали?

— Балетку, Субботку, Наядку, эти коровенки только корм переводили.

— А Чайка как?

— Ее тоже пришлось выбраковать.

Маша ложку отложила.

— Как выбраковали? Она пять тысяч литров доила!

— Порченая, трехтитяя… Фершал сказал: не вылечить.

— Много вы с фельдшером понимаете! Я из Москвы мази привезла!

— Что очень расстраиваешься — не с твоего двора. Вообще тебе пора ферму бросать, не надоело валандаться в грязи да навозе? За Юрку не хочешь, в Санск уезжай. В Санске на стройку люду требуется больно много.

— Ты нарочно Чайку выбраковала, чтобы я в Санск уехала, а ты здесь с Егором Калымом будешь путаться: опять принесла его нелегкая. Не гони, освобожу тебя сама!..

Прасковья пыталась остановить дочь:

— Манька, вернись! Вернись, говорю!

Маша сбежала с крыльца. На улице было жарко. Ошалело палило дымчато-красное солнце. Через дорогу па изгороди висели плети гороха с бледными цветами на макушках. Цветы походили на бабочек, присевших на плетень отдохнуть. Казалось, замерли не только бабочки-цветки, не движется само время — так и будет без конца палящее солнце.

Маша шла мимо огородов, вдоль березовой рощи.

— Маша! — закричала Дуся; она продергивала вьюнок, что оплетал картофельные стебли. — Маша! Постой!

Маша нехотя остановилась: встречаться желания не было, но Дуся бежала, размашисто перемахивая через кусты картофеля.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: