«Что, борцы, затянемте песню,
Забудем лихую беду.
Уж, видно, такая невзгода
Написана нам на роду».
Дзержинский заметил, что вор Тереха ушел из того отделения, в котором сидели они, и через минуту заметил, что жандарм тоже исчез. Жандарм пошел жаловаться, а вор Тереха унес ноги подальше от греха.
В это время громыхнула входная дверь, и по вагону разнесся тяжелый, пьяный голос начальника конвоя:
— Эт-та что т-такое? Эт-та что такое, я позволю себе спросить. Эт-та как же надо понимать?
Расталкивая сильными пьяными руками людей, мордастый, с совершенно бессмысленным выражением глаз, он вплотную подошел к Дзержинскому, остановился перед ним и, покачиваясь на нетвердых ногах, спросил:
— Эт-та кто же поет?
От него несло перегаром и луком, он тяжело дышал, ему не хватало воздуха, он напился в своем вагоне до свинского состояния, и поэтому от него можно было ждать чего угодно.
Поезд мчался глухим густым лесом. Надвигалась ночь. Все были во власти этого пьяного негодяя. Под грохот колес он мог открыть стрельбу по безоружным, беззащитным людям, перебить, сколько ему заблагорассудится, и потом сослаться на бунт; так случалось не раз. И руку с короткими толстыми пальцами он держал на расстегнутой кобуре револьвера. А за спиной у него стояли конвойные с винтовками и саблями. Некоторые из них были тоже навеселе.
Но почему-то он не вытащил револьвер из кобуры. Может быть, Дзержинский стоял слишком близко от него. И, может быть, Дзержинский нарочно стал так близко, вплотную, лицом к лицу, так близко, что чувствовал, именно чувствовал, а не видел, каждое движение начальника конвоя.
Длинные тюремные годы приучают людей к очень многому, люди понимают друг друга с полуслова, понимают друг друга по выражению глаз, по тому, как человек взглянул, как повернулся, как вздрогнули у него губы.
Дзержинский ничего не сказал, даже не шевельнулся, но Тимофеев понял, что нужно делать, и сразу сделал то, что было нужно, сделал так быстро и просто, что никто не заметил, даже конвойные солдаты, даже начальник конвоя.
Тимофеев и еще один человек — крупный и сильный — в одно мгновение очутились между начальником конвоя и солдатами. До этой минуты начальник не опасался нападения с тыла — там были его люди, его солдаты, а теперь вдруг он перестал чувствовать поддержку сзади и обернулся. Тимофеев со своим товарищем стояли вполоборота и как бы даже не видели начальника конвоя, точно его и не было на свете, а солдаты остались где-то позади, зажатые арестантами, растерянные, без начальника, в полутьме вагона, набитого молчаливыми, враждебно настроенными людьми.
— Эт-та что такое? — еще раз крикнул начальник конвоя и смолк, сообразив даже пьяными мозгами, что сейчас кричать не следует, а лучше уходить. — Я вам покажу, — неуверенно произнес он, оглядываясь и пятясь, — нехорошо песни петь, господа каторжане...
Он пятился, пробиваясь к своим и расчищая перед собой место — быть может, для стрельбы, но Дзержинский угадал его маневр и пошел за ним следом, не отпуская его ни на полшага от себя. А с тылу между солдатами и начальником конвоя набивалось все больше и больше арестантов, солдаты же стояли в такой тесноте, что о стрельбе не могло быть и речи. Кроме того, они слышали вокруг себя приглушенные голоса, уже не враждебный, а дружественный шепот:
— Ребята, кому вы служите?
— Мы ваши товарищи и братья, мы боремся за лучшую жизнь для вас же, а вы хотите в нас стрелять...
— Не верьте вашему начальнику: он палач народа...
— Уходите отсюда, мы ничего не делаем дурного, не становитесь палачами...
А Дзержинский, как бы невзначай, уже чуть не обнимал начальника конвоя, держал его за жирные локти так, чтобы он ни в коем случае не мог начать стрельбу.
Неподалеку от дверей в тамбурчик, откуда несся грохот и лязг, начальник совсем струсил: случилось так, что конвойные солдаты вышли в тамбур первыми, до него, дверь за ними закрылась, и он остался один на один с арестантами в полутемном грохочущем вагоне.
— Пропустить меня, — почти взвизгнул он. — Разойтись!
Но его не пропустили и не разошлись. Его медленно выталкивали в тамбур, и перед собой он все время видел бледное, как ему показалось, усмехающееся лицо Дзержинского. Это лицо было перед ним до тех пор, пока он не очутился за дверью тамбура, там, где стояли его солдаты. Несколько секунд еще он не мог отдышаться, а когда отдышался, хотел ударить хоть солдата, но поостерегся. Их было четверо тут, в грохочущем тамбуре, и кто знает, о чем они думали...
Через полчаса в вагон вошел тот жандарм, который донес начальнику конвоя о пении арестантов. Молча он подошел к цинковому баку с водой и выпустил всю воду на пол. Потом открыл краны в уборных.
— Вы что, может быть, сошли с ума? — вежливо спросил Тимофеев.
Жандарм со значительным и важным видом покосился на Тимофеева, но ничего не ответил.
— Послушайте, ваше превосходительство, — воскликнул Тимофеев, — вы, кажется, и вправду рехнулись. Воду выливаете, обеда нам до сих пор не дали, табаку тоже. Или начальник не велел?
— По приказу его благородия начальника конвоя, — торжественно и многозначительно произнес жандарм, — этот вагон назначен на карцерное положение. Которые находятся здесь, есть наказанные карцером. Так что, чего хотели, то и получили. Поздравляю вас.
И, нагло осклабившись, он отдал честь Тимофееву.
Через несколько минут в отделении Дзержинского началось совещание. Совещались шепотом. Потом заговорил Дзержинский. Говорил он что-то веселое, потому что все посмеивались, слушая его.
После совещания в вагоне стало совсем тихо, только длинный Тимофеев ходил от человека к человеку, наклоняясь и что-то шептал, после чего обязательно слышался короткий смешок. Так он поговорил со всеми, кроме Терехи.
— Чего это вы рассказываете? — спросил Тереха, когда Тимофеев проходил мимо него.
— Про тебя рассказываю, — подумав, ответил Тимофеев.
— Что про меня? — оживился Тереха.
— А вот, что ты доносчик, и разное другое.
Наклонившись к Терехе, он быстрым шепотом добавил:
— Просись в другой вагон. Иначе худо будет. Я провокаторов и доносчиков, подсаженных начальством, видеть не могу. Понял?
— Да, господин Тимофеев, — вскочил Тереха, — вот вам святой крест.
Но он не кончил начатую фразу. Рядом с Тимофеевым появился Дзержинский. Было темно, и Тереха не мог различить выражения лица Дзержинского, но от того, как он стоял, как он держал руки, Терехе сделалось так страшно, что он забормотал что-то и стал собирать свои пожитки.
Когда поезд начал замедлять ход перед этой большой узловой станцией, арестанты, сидевшие и лежавшие дотоле совершенно неподвижно, поднялись и группами стали у окон. Состав теперь был пополнен пассажирскими вагонами, товарными площадками и ледником. Несмотря на специальное запрещение возить арестантов вместе с другими пассажирами, начальник конвоя, получив от кого следует взятку, и притом не малую, сначала прицепил к составу два ледника со скоропортящимся грузом, потом вагоны с быками для боен и, наконец, несколько пассажирских вагонов четвертого класса.
Теперь поезд, прибывая на станцию, не угонялся на дальние запасные пути, а шел под погрузку или выгрузку к пакгаузам, а потом подавался к перрону за пассажирами. В города ехало много учащейся молодежи — начинался учебный год, — и вагоны четвертого класса вполне устраивали студентов, гимназисток, курсисток.
Обо всем этом какими-то удивительными путями узнал Дзержинский и сообщил новости товарищам. Здесь же он подал идею — на станциях петь у окон.
Как только поезд подошел к вокзалу, в отделении Дзержинского раздалось пение. Пел он сам, Тимофеев и старик-профессор.