— Поживете вы у меня! порадуетесь!..
Парфен встретил Матвейку на скотном дворе. Заметив багровый волдырь над его переносьем, усмехнулся:
— Ну, вот и тебя окрестили. А то завидовал мне…
Матвейка не ответил.
— Это нам, парень, с тобой — только аванс, — продолжал тихонько посмеиваться Парфен, помогая выпроваживать скот, — расчет будет, когда высмотрит Клюй, кто коров доит…
— Съездил бы, дядька Парфен, к ним, — хмуро сказал Матвейка. — Помочь надо — голодают.
— Хочешь Шишкина — под монастырь, пень вас всех зашиби! Думаешь, мне жить надоело? За утопшую машину чуть самого в старую прорву не скинули, едва отмолился. Теперь ты с теми, своими, — как удавка на шее!..
— С голодухи болеть начинают. Мука у меня на исходе, и хату паразиты заняли. Сегодня последние лепешки в баньке постряпаю.
— Настырный ты, Мотька, вроде того самодурного быка.
— Дядька Парфен, а я беженцам бычка продал. Да не справиться им… городские.
— Ох, чует моя душа, конец подходит Шишкину. И все из-за твоей дурости, чтоб тебе лихо!..
Парфен ушел, в сердцах выражаясь по-черному. Но Матвейка знал, что теперь конюх побывает в большом березняке.
Первыми про укрытие беженцев разболтали на деревне Иван с Ешкой. Ходили братья Беляшонковы за грибами, услыхали чужие голоса в кустах и, перетрусив, кинулись наутек. Никого они не видели, но тем больше было простора для фантазии.
Потом самогонщица Алферьевна, собиравшая хмель, заметила дымок над перелеском. По деревне пошли гулять слухи, будто скрывается невдалеке целый полк наших войск, с пушками и пулеметами.
Однако до Никишки эти разговоры не доходили: вокруг Клюевых последнее время появилась полоса скрытой отчужденности и умолчания. С ними разговаривали, кое-кто вроде бы и заискивал перед Никишкой, но Клюевы стали чужими в Лесках, с ними уже не делились новостями, как прежде. Даже болтливая Алферьевна, у которой отец и сын Клюевы были теперь главными покупателями самогона, долго крепилась — не сообщала им про чью-то стоянку в большом околке. А когда все же не вытерпела, то наплела пьяному Никишке, будто видела в березнике несметное число мужиков с ружьями и будто командовал ими Фома Савельевич.
— Сам весь в ремнях. Револьверы на боках! Борода отросла, как у разбойника… — шептала самогонщица, хитро посматривая на Никишку. — И грозится — страсть! Наскочу, говорит, в Лески, у кого найду награбленное — жизни решу!..
Про председателя колхоза в деревне говорили только шепотом. По слухам, он где-то в Горелом бору собирал мужиков партизанить. Но сама Алферьевна не верила этому. Врала она Клюеву с тайным умыслом. Ей хотелось иметь зеркало, которое раньше висело в доме Замятиных. Это зеркало, круглое в золоченой рамке, было мечтой ее жизни. Она надеялась, припугнув Никишку, заставить подешевле сбыть ей награбленные вещи в уплату за самогон.
— Заявится?.. Нет коммунистам возврата! Капут! — бахвалился пьяный. — Скажу фельдфебелю — враз прихлопнем Замятина!..
От Алферьевны Клюев, выписывая кривые на дороге, отправился в контору, где квартировал Крайцер. К счастью, немец не захотел слушать болтовню пьяного. Вестовой дал Никишке пинка, и тот, стуча сапогами, загремел с крыльца.
Беда пришла негаданно с другой стороны.
В участковую больницу заглянул немецкий офицер, светловолосый мужчина с крупным розовым лицом и белыми мягкими руками. Он был в белом халате, и его приняли за врача. Увидев еврейского мальчика, немец начал допытываться, где родители ребенка. Медсестра сказала, что малыша оставили проходившие через поселок беженцы.
— Меня не оставили! — заплакал Изя. — Они меня ждут в лесу. И мама уже туда вернулась!..
Офицер успокоил больного, дал ему огромную таблетку. Мальчик взял ее неохотно. Оказалось — это кисло-сладкая конфета, только похожая на таблетку. Откусывая от нее понемножку, Изя рассказал доктору в белом халате, как они шли из города, как, испугавшись выстрелов, убежала мама, а дедушки построили в лесу маленькие домики из травы, и все остались в них дожидаться мамы и тети Ханы.
— Ты хочешь к маме? — ласково улыбнулся обер-лейтенант, сбрасывая халат. — Будешь показывать дорогу — мы едем к ней.
Дорогу к шалашам Изик не запомнил. Гитлеровцы долго возили медсестру с ребенком на руках по окрестным березникам. Заезжали в Лески, расспрашивали, не видел ли кто поблизости евреев. В деревне никто им ничего не сказал. У Никишки сразу мелькнула догадка, кого видела Алферьевна в околке, но еще ныло то место, куда пнул ботинком вестовой, поэтому Клюев тоже промолчал.
Медсестру с Изиком гитлеровцы довезли почти до Днепра. Машина остановилась около небольшого пустого со вздыбленной кровлей сарая, перекошенного взрывом авиабомбы. Влево и вправо от дороги по лугу тянулись густые перелески, возле которых желтели окопы и недостроенные блиндажи.
Женщине приказали выйти из машины и отпустить ребенка. Офицер указал Изе белым пухлым пальцем на ближний осинник:
— Твоя мама — там!
Больной мальчик, измученный ездой, оживился. Ему в самом деле почудилось, что перед ним тот самый лесок, где стоят их «травяные домики».
— Беги к ней! — сказал офицер.
Мальчишка торопливо закосолапил к лесочку. Ноги у него дрожали от слабости, заплетались в высокой траве, белая панамка сползла на глаза, а он спешил изо всех сил, шепча про себя: «Мама, мама…»
Медсестра, глядя в одну точку, тихо сказала:
— Господин офицер, у ребенка скарлатина, ему нельзя бегать, тем более босому…
— Вам жалко этого еврея? — фашист впервые посмотрел на нее без улыбки, и женщине стало не по себе от взгляда тусклых, как серые камешки, глаз. — Можете его сопровождать.
Она пошла, потом побежала за ребенком, косясь через плечо на немцев около машины. Офицер и солдаты молча смотрели в ее сторону. Женщина поняла, что они что-то замыслили недоброе. С каждым шагом ей становилось страшнее. «Если добегу до осинника — уйдем!..» — подумала она, догоняя мальчишку. Она подхватила его на руки, машинально поправила панамку на ходу и тут же краем глаза заметила тонкую проволочку в траве. Нога инстинктивно шагнула через, но ступня подмяла верхушку чернобыльника — стебель коснулся натянутой проволоки…
Что-то черное рванулось к ней из-под земли, а что — она так и не поняла…
Фашисты на дороге вздрогнули от взрыва.
— Так и есть: минное поле! — произнес кто-то из немцев. — Надо поставить указатель для наших солдат.
— Русские заложили мины — русские должны убирать их, — улыбнулся офицер, доставая сигарету. — Это справедливо…
Вначале Никишка, в отместку за плохое обращение с ним, решил ничего не говорить фельдфебелю Крайцеру о своих подозрениях, что беженцы-евреи, возможно, скрываются в большом березнике. Потом ему захотелось выяснить, так ли это на самом деле. Идти туда одному было страшновато. Проще — допросить Климушку: если «тронутый» видел кого из чужих, то стоит его припугнуть — все выложит.
Под вечер, когда вернулось стадо, Клюев завел подпаска в бывшую кладовую и приступил к допросу.
Климушка всегда избегал Никишки, а тут, оставшись с ним наедине, задрожал, будто бездомная собака на морозе.
— Говори, кого в березнике видел? — скроив зверскую рожу, зарычал Никишка. — Рассказывай, кто там прячется?!
Нижняя челюсть у подростка так затряслась, что он не мог произнести слова.
— Говори, не трясись!.. Ну!..
— Не… знаю!.. — кое-как выдавил подпасок.
Никишка схватил его за воротник рубашки:
— Врешь! Признавайся!..
— Не… знаю!..
Климушка вовсе не был трусом, каким его считали. Он безбоязненно ходил по Горелому бору, где водились волки и даже рыси; случалось, один ночевал в лесной глухомани. Он не боялся, как многие деревенские ребятишки, леших, чертей, злых духов. Но после убийства Демидки стоило ему заволноваться, как у него начинало дрожать все тело. Стыдясь этого и скрывая от окружающих свою болезнь, он при малейшем волнении убегал и прятался.