О том, что осталось невыясненного друг о друге (а загадок тот вечер оставил немало), они не говорили, хотя, казалось, что же мешало этому? Корсаков был озадачен тем, что гость не вполне укладывался в то представление о нем, какое составилось со слов Николая Александровича Мордвинова, аттестовавшего его как человека порядочного и честного и либерального направления, но тихого и кроткого, не только не деятеля, но, несмотря на направление, довольно равнодушного к общественной деятельности — тут нужны были иные определения. Не то чтобы это беспокоило Корсакова, чтобы, например, от этого зависело его отношение к гостю, о, ему достаточно было того, что гость — человек порядочный и честный; но всегда хочется знать точнее границы человека, его возможностей и претензий.

А Клеточникову хотелось бы знать, что означало упорное молчание Корсакова во время спора Винберга и Щербины, когда все ждали от него, Корсакова, слова, на чьей стороне в этом споре был он. Хотелось несколько больше узнать и о гостях. Правда, в тот вечер, после того, как разъехались гости, они немного поговорили. Корсаков спросил о впечатлениях, и Клеточников высказал свое восхищение образованностью, опытностью и чувством ответственности Винберга, а также опытностью и образованностью Щербины, неожиданными для такого молодого человека, высказал свое восхищение дамами и остальными гостями, и Корсаков сказал о них несколько слов. Щербина, оказалось, был юрист по образованию, но нигде не служил — из принципа, остальные, напротив, служили из принципа, до недавних пор по канцеляриям в губернских городах, имели чины и положение, но с введением земских учреждений оставили канцелярии и поселились в захолустной Ялте, сочтя своим долгом посвятить жизнь общественной деятельности, пожертвовав временем, трудом и карьерой делу укоренения в российской действительности этой новой формы народной жизни… Невыясненное отложилось на будущее.

Иногда в прогулках по окрестностям Чукурлара Клеточникова сопровождал Винберг, приезжавший к Корсакову по делам земства: Корсаков, исправляя должность ялтинского уездного предводителя дворянства, у себя дома держал канцелярию, поскольку в городе в единственном для всех присутственных мест полицейском доме, двухэтажном строении, низ которого занимала полиция, было тесно, грязно и всегда шумно; покончив с делами, Винберг отправлялся с Клеточниковым на прогулку. От него Клеточников узнавал, как разводят виноград, как ухаживают за виноградником, от чего зависит качество плодов и вина, почему, например, лучшее место для виноградника — склон горы, «полугора», а не долина («В долине скапливается много сырости и держатся вредные для винограда туманы»), а лучшая почва — известково-глинистая, несколько щебенистая, а не чернозем («Чернозем дает вино в большем количестве, но качества невысокого») или почему виноградные кусты обычно низкорослы («Чем больше масса корней сравнительно с наружными частями растения, тем большая часть добываемых питательных веществ идет на образование плодов, тем больше плодов, тем они крупнее и лучше, поэтому стеблям и не дают расти свободно, обрезают их близ корня»). От него узнавал Клеточников и о том, как делают виноградное вино.

— Лучшее вино у нас делают в виноградном хозяйстве Никитского ботанического сада. Когда мы с вами ближе познакомимся и вы окрепнете настолько, чтобы ездить верхом, — Винберг смотрел на Клеточникова, сдержанно улыбаясь, — мы с вами побываем в саду, там есть что посмотреть. И попробовать.

И умолкал, выжидая. И Винберг, как и Корсаков, не торопился начать разговор, заявленный тем вечером, выжидал, присматривался. Чего выжидал? Нужно ли было прежде привыкнуть друг к другу? Или, может быть, невольное опасение, как бы такой разговор — кто знает, что при этом откроется? — не повредил их едва наметившемуся сближению, едва проявившейся симпатии друг к другу, — это опасение заставляло откладывать его?

И еще одно лицо иногда сопровождало Клеточникова в этих прогулках — Машенька. Она всегда возникала неожиданно, и всегда, когда он был один. Она не была церемонной барышней, хотя и была воспитана не хуже любой уездной дворяночки, она кончила пансион мадам Мунт в Симферополе, но в ней, дочери немецкого колониста, оставалось много от простой крестьянки, однако крестьянки немецкой, свободной в обращении с незнакомыми людьми, и в этом было много прелести, особенно в соединения с ее природной живостью и с гибкостью натренированного чтением ума. Она была большая модница, ее родители, даром что крестьяне, впрочем и крестьяне-то на немецкий лад (у отца были мельницы и кожевенное дело), не жалели денег на ее наряды. Любимыми ее платьями были просторные, из мягкой шерстяной материи, с широкими рукавами, узко перетянутые в поясе, с белоснежными широкими и свободными манжетами, воротничками, бантами, отделанные вышивкой или кружевом, причем кружевом старинным, слегка пожелтевшим от времени, всегда модным, из бабушкиных сундуков. Просторные платья шли к ее своеобразному лицу, белому и круглому, облагороженному такими неожиданными для круглого лица деталями, какими были ее глаза и нос. Нос, кстати, вовсе не был остреньким, как показалось Клеточникову вначале, он был правильной и симпатичной формы, ровный, спереди слегка приподнятый, но обе ноздринки, тоненькие и трепетные, были как бы переломлены посередине, что и создавало такое впечатление.

Она жила у Корсаковых в гувернантках около года и положением своим не была довольна, это Клеточников понял после первого же разговора с ней, хотя об этом прямо и не говорилось. Не потому не была довольна, что у Корсаковых служила, о нет, напротив, она была счастлива, что попала в эту семью, она была в состоянии восторженной влюбленности в Елену Константиновну, от которой перенимала манеры и вкус, искусство быть красивой женщиной. «Ах, если бы мне на денечек хотя бы, один бы единственный, вдруг сделаться такой же красивой, я бы, кажется, все отдала, я бы жизнь отдала — не верите?» — «Вы красивая, Машенька», — улыбаясь утешал ее Клеточников. «Ах, нет, я безобразная, я знаю, у меня лицо круглое, меня в пансионе дразнили ущербной луной». — «Почему же ущербной?» — «Потому что нос такой», — показывала она на свой оригинальный нос, кокетничая.

Но положение гувернантки ей не нравилось. Она бы не стала служить, если бы не отец, который требовал, чтобы она хотя бы год послужила в людях. «А потом?» — спрашивал Клеточников. «А потом…» — она мечтательно закатывала свои лукавые глазки и начинала кружиться, кружиться.

Но она не знала, что потом. Она рвалась куда-то, ее волновали рассказы о таинственных столичных «новых людях», о женщинах, которые живут какой-то особенной жизнью. Но что это за жизнь, чего хотят эти люди, эти женщины и чем, наконец, ее не устраивала ее собственная жизнь, она не знала и расспрашивала Клеточникова о Петербурге и Москве, о швейных, переплетных и тому подобных мастерских, в которых женщины работали наравне с мужчинами и держали себя независимо, как в романе Чернышевского, и рассказывала о своей пансионной начальнице Анне Никифоровне Мунт, будто бы такой же, как те мастерицы, атеистке и нигилистке, которой только положение не позволяло быть вполне откровенной с пансионерками, из боязни шпионов и доносчиков, но в приватных разговорах, tête-à-tête[1], говорившей все. Что значит всё? «Например, о церкви. Она говорила, что церковь существует не потому, что есть бог, а потому, что нужно, чтобы люди во что-нибудь верили, это нужно государству. А однажды предложила нам, как всегда будто шутя, это чтобы мы ее случайно не выдали, сжечь в печке все проповеди, которые произносил священник в торжественные дни. Притом она совершенно, совершенно свободна от предрассудков, у нас говорили, что она помогла одной забеременевшей пансионерке тайком родить и потом избавиться от ребенка, куда-то его пристроила, все так ловко сделала, что даже родители пансионерки ничего не узнали…».

Но и Машенька, как и Винберг, чего-то не договаривала, присматривалась, выжидала, и ей что-то нужно было от него, это немного смущало. Как и то смущало, что отношения между ними быстро делались короткими. Притом она со своей непосредственностью часто ставила его в двусмысленное положение. Она любила подавать ему руку, когда нужно было перешагнуть через ручей или спрыгнуть с какого-нибудь бугорка, и, прыгнув, как бы случайно, как бы нечаянно, легонько к нему прижималась и засматривала в глаза с бесцеремонным веселым любопытством. Это были невинные полудетские шалости, он понимал, а все же…

вернуться

1

— разговор с глазу на глаз (фр.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: