Но Зурнин чувствовал, что он бессилен здесь, и рассчитывал только на время, которое вылечит ее рану.
— Полудновать, Лукич! — неожиданно сказал Станислав Матвеич.
Зурнин радостно разогнулся: за мыслями о Марине он забыл о своей усталости.
— «Амос! Спасай заблудшее свое стадо, с тебя спросится. Горе тебе, пастырь духовный, растерявший паству свою, — с тебя взыщется…» И вот, старички, — уставщик снизил голос до шепота, — вскочил я с постели, смотрю на образа, а они как в огне пылают!
Амос Карпыч опустил голову.
— И продумал я эту ночь напролет… — Уставщик провел платком по глазам и еще ниже опустил голову.
В домашней моленной попа Амоса пахло восковыми свечами, лежалым праздничным платьем и пылью на желтых фолиантах древних книг.
Егор Егорыч тоже достал платок и так же, как и Амос Карпыч, приложил его сначала к левому, а потом к правому глазу.
— Ишь ведь, что он, господь-то… — вздохнул Рыклин. — Знамение это, божие знамение.
— Перед светом уже, — вновь заговорил Амос Карпыч, — стою я на коленях и плачу умиленно… Мне, грешному, — и такая, можно сказать, милость глаголования со господом. А этот же глас явственно так произнес:
«Чти, Амос, цветник, главу двадцать пятую, и гласи истину пастве своей…»
Егор Егорыч всхлипнул в платок. Автом Пежин басом изрек:
— Бить их, басурманов, нужно!
Амос Карпыч поднялся со скамьи, взял с полки книгу в сафьяновом переплете с медными застежками и открыл заложенную алой тесьмой страницу.
Мосей Анкудиныч затаил дыхание.
— «И прииде в страну руськую антихристово питие, сухая табака, и появится вавилонская любодейница, жена Мандана, и будет у Манданы на хвосте печать…»
Амос оторвался от книги, обвел единомышленников сверкающими глазками:
— И словно осенило, мужички, меня, как дочитал я до блудодейки Манданы и до печати. Про мандаты ведь это сказано нам, слепцам! А мандаты завсегда с печатями.
— Смертельная правда! Сто процентов! — воскликнул Егор Егорыч.
Автом Пежин, перебивая Рыклина, злобно, не сдерживая громового голоса, заговорил:
— И я читал про римских блудниц, будут ходить не в юбках, а в штанцах, закрывающих пуповину… Лопни мои глаза, если не они это! В городу самолично видел: ноги в коротких штанцах, идут строем. Все девки обстрижены под одну масть, вышли на площадь и завзлягивали ногами. — Пежин грузно опустился на лавку. — И у нас то же будет, и к нам дойдет. Вещайте миру о слышанном, стерегите шатающихся, пуще всего оберегайте молодежь, в уме хлипкую… Имейте крепкое смотрение и наблюдательство за Орешкой, за приблудным его стадом — растет оно и ширится. Не одна Погонышиха попалась в сети к ним, оба брата Свищевы с коммунистами шепчутся, Акинф Овечкин задумчив стал… Смотрите за Акинфом, за Свищевыми, за Ляпуновыми доглядывайте. Качнутся такие, как Акинф, — и добрая сотня, глядя на них, пошатнется…
— Я так, к примеру, умишком своим не раз раскидывал… — не утерпел Егор Егорыч. Он подвинулся вплотную к собеседникам и, поглядывая на закрытую дверь, вполголоса продолжил: — Мужик верит тому, что руками пошшупает… А если у артельщиков и с пасекой пойдет гладко, как говорится, и в поле и в доме, — ну, тогда кто бы и не качнулся, качнется. Верно ли я думаю, нет ли? — и, не дожидаясь ответа, приблизил бороду к самому уху уставщика.
Автом Пежин одобрительно кивал головой.
— А я не то же ли и говорю: бить их, волчью сыть, и огнем жечь! — Автом сжал волосатый кулак.
— Думайте, мужички, дерзайте во имя господне! На все благословляю, за всех молиться стану! — закончил беседу Амос.
Ранними утрами по лугам звенели косы. Косить в росную прохладу легко и радостно. Покорно никнет зеленое море. В дымчатом серебре горбится луг. Спорят с небом голубизной обкошенные со всех сторон, словно раздетые, луговые озерки. Уцелел только тростник, по колено забежавший в воду, дрожит, как ресницы вкруг светлого детского глаза.
С расстегнутым воротом, с ивовым ободком на голове, чтобы не лезли волосы в глаза, косит свой пай Акинф Овечкин. Трава по грудь и густа — косы не протянешь!
Рано приехал Акинф. Только стало зориться, отбил косу и пошел чертить. Прокос гонит — сажень в полукружье, меж валами на тройке проедешь, а один — спорины нет: жена больна, а дочка Грунюшка мала и помогает только сгребать.
Звеня шестеренками, сверкая на солнце лаковой краской, проехала артельная сенокосилка — первая машина в этом далеком, глухом углу. Акинфу сильно хотелось подойти, посмотреть, но надо было косить, и он удержался.
Герасим Андреич подобрал вожжи и нажал на рычаг.
Кони пошли, машина застрекотала.
— На дальний куст! Не виляйся, не пьяный!
— Кочка, кочка!
Герасим Андреич опоздал приподнять полотно — и муравьиную кочку как сбрило, разбросав по прокосу желтоватые зерна муравьиных личинок. Лошади фыркали, хватали высокие стебельки травы и жевали на удилах, пуская по губам зеленую пену.
За сенокосилкой бежал широкий ровный след.
Кони поравнялись с делянкой Акинфа.
Счастливый Дмитрий Седов озорно крикнул соседу:
— Шире бери, подкашивай!
Акинф бросил косу на ряд и пошел следом за сенокосилкой.
Покрывая стрекот машины, Акинф прокричал Петухову:
— Все поле зараз закосил, Герасим Андреич! Стогов на двадцать, не менее!
Петухова покачивало на сиденье; радостно волновал звон прекрасно работающей машины. Ее мелодичный стрекот казался волнующим, как песня. Падающие навзничь под сверкающим полотном высокие травы и цветы густым, пряным запахом, как хмелем, обносили голову. Голова сладко кружилась, весело было на душе у Петухова.
Дмитрий Седов промерил ширину прокоса.
— Два аршина, а кладет враструс, ни под каким дождем не сопреет, не то что из-под косы.
— Невкусно, сказывают, сено с-под машины, — попробовал было замутить радость артельных косарей старый жидкобородый Поликушка, — невкусно, и господь не жалует легкий-то труд…
— А ты ел его? Или коровы тебе жалились?
— Слышал, вот и говорю. Может, и наболтали.
— Ботало[14]! — Погонышиха презрительно плюнула в сторону старика.
Круг сомкнули.
По кошенине лошади пошли легко, трава не наматывалась на колеса, не забивало цветочной пылью и облетающими лепестками глаза. Зеленая стена рушилась под острыми зубьями сенокосилки.
— Мужики! Честные бедняки и середняки! Да когда, когда бы это без нашей партии мы с нашими капиталами удостоились сесть на собственную распречудесную-чудесную машину! — сказал Дмитрий Седов и обвел всех ликующим глазом.
Герасим Андреич взял масленку, открыл клапаны маслопроводов и пустил олеонафту на косогон и по шестерням.
— Напой, досыта напой ее, родимую! — не удержалась Матрена и старательно обтерла пучком травы пожелтевшую втулку у колеса.
«Машина! У нас в артели машина!..» — ликовал Дмитрий Седов. Ему уже чудились десятки других сильных, сложных машин на полях и лугах артели.
Стальной стрекот сенокосилки не прерывался до позднего обеда.
Герасим Андреич не хотел выпрягать, пока Зотейка Погоныш не приведет новую смену лошадей:
— Пусть смотрят, как артель машиной работает: они думают — лодыри собрались тут… Врете! Мы вам раздокажем!..
Герасим Андреич все торопил и торопил лошадей.
Упряжка притомилась, а Изота все не было. Герасим начал злиться:
«Поработай с этакими! Ты тут стараешься, а он лежит, наверное. А пай отдай, скажет… И отдашь, отдашь, никуда не денешься — артельное дело…»
— О-бе-дать! — позвала Матрена.
Герасим Андреич остановил коней. Хомуты сбросили у дышла машины на кошенину. Потные лошади тянули в траву. Выкошенная за такой короткий срок площадь луга была непривычно огромной.
За обедом Петухов видел, что Матрена больше всех волновалась о пропавшем Изоте.
— Спит, пропастина! Измучилась с валухом! — Матрена была бледна от стыда и злости.
14
Погремушка, колоколец.