— Как вам понравилась земотдельская песочница? — не удержался, спросил он обеих женщин, но повернулся к Марине.
— Я думаю, что докладчик и сейчас еще не согласен с вами, не понимает, — ответила Марина.
«Хорошо бы посидеть, попить чаю вместе», — подумал Зурнин.
И Обухова, словно угадывая его мысли, предложила Марине зайти и переночевать у них.
За столом Марфа заговорила о заседании:
— А я-то ломала голову: для чего, думаю, нашему секретарю понадобились книги о народной медицине?
Зурнин опустил глаза.
Женщины сидели поодаль одна от другой. Марфа все время ощущала неприятное покалывание в сердце: ей казалось, что Орефий не сводит глаз с Марины.
— Орефий, а ты заметил, что наш Карташев потолстел еще больше и щеки у него пожелтели? Заставил бы его сходить к врачу…
Зурнин сидел задумавшись и, не слыша ее слов, ничего не ответил. Кровь отхлынула от лица Марфы Даниловны.
Подавая чай Марине, Обухова сказала:
— Да, знаешь, мне сегодня передали, что бывший твой муж был в городе и даже видел вас с Орефием на стадионе.
Рука Марины задрожала и медленно опустила стакан.
Широкая спина, милая взлохмаченная черная голова человека на базарной площади встали перед ней…
«Это был он!» и радость и боль сжали ее сердце.
Орефий Лукич поднялся. Обухова, не опуская глаз, смотрела, как шея Орефия налилась кровью. Он ничего не сказал, повернулся и вышел в комнату бабки.
Долго потом стояла тишина. Марина поднялась со стула и отошла к окну.
— Маринушка, девочка моя милая, прости! — Марфа схватила подругу за плечи. — Теперь мне все окончательно ясно… — прошептала она, прижимаясь к ней.
Сиверко сорвал лист с рябин, смотал облака конскими гривами, загустил воду в реке. Кончалась веселая пора сбора кедровых орехов.
Уходили в тайгу алтайские охотники. Горноорловцы сформировали две промысловые бригады: одну — с Петуховым за белкой, другую — в дальние угодья с одноруким опытным капканщиком Кузьмою Малафеевым за соболями.
У обобществленного скота остались Рахимжан с бригадой женщин-доярок. Для поделки ульев и ремонта колхозной мельницы — Станислав Матвеич, на маральнике — Акинф Овечкин, в деревне, в сельсовете, — Дмитрий Седов.
Одиночка Селифон мог только после вывозки сена отправиться в тайгу. Потеря добычливейшего промысла белки «по чернотропу» бесила завзятого охотника:
«Хорошо артельщикам! И в лесу соберут пенки и дома — как в улье: все вовремя. А тут…»
В сумерки в адуевский дом мягкой, лисьей походкой вошел Егор Егорыч. Фрося накрывала ужинать. Рыклин поздоровался с нею, указал на округлившийся под сарафаном живот и пошутил:
— Бабий грешок не спрячешь ни в куль, не в мешок. Сын будет, молодуха, правая бровь чешется… Помяни мое слово…
Фроська стыдливо одернула сарафан.
— Сын отцу помощник, Егор Егорыч…
Гордая собою и тем, кого носила под сердцем, засветилась она всеми корявинками на лице и как будто похорошела даже.
— Селифон Абакумыч в горнице. Проходите-ка, гость дорогой!
— Первеющий по округе охотник, а в золотое времечко жену стережет. Неужто бабничать, пупки перевязывать, решил Селифон Абакумыч? — засмеялся Рыклин.
Адуев пожаловался на неуправку, и Егор Егорыч вскинулся на него укоризненно и сурово:
— Вот за это, Абакумыч, и не спасибо. Не спасибо и не спасибо! Ну, а что бы да добежать ко мне: так, мол, и так… Как ты думаешь, отказал бы тебе Егор возишка-другой сена в неделю твоему скоту подбросить?.. Неужто не пожалел бы я молодого хозяина?
Рыклин решительно встал и изменил голос:
— Вот что, друг ты мой дорогой! Завтра же собирайся в промысел. А насчет вывозки сена весь труд на себя возьму. Вижу я ведь, Селифон Абакумыч, — снова изменил он голос на вкрадчивый шепот, — все вижу… И правильно делаешь, что не идешь к ним. Ну разве ровня они этакому молодцу? Ты — орел, они — галки. Ты для них в плечах широк, Селифон Абакумыч! Им нужны маломерки, вроде Зотейки, Погоныша или Тишки, а ты и один вывезешь. Скажем, в промысле — ну кто за тобой угонится? Никто! Коллектив нужен для тех, кто на своем горбу ноши поднять не может и на чужой рассчитывает. А я вот несу один, и мне любо. Так-то и тебе… Задумывался ли ты, отчего, например, всякий крупный зверь, птица, хотя бы царь зверей — лев, царь птиц — орел, и ходит, и охотится в одиночку? В крайности со своей парой, а разная там мелкота — бакланы на реке, волки в лесу — норовят стаями?..
Фрося, подслушивавшая разговор, не выдержала, открыла дверь.
— Справедливые твои речи, разумные слова, Егор Егорыч, — и она в пояс поклонилась Рыклину. — Тятенька мой ему то же самое говорил, а он — мимо ушей.
Селифон повернул к ней нахмуренное лицо. Евфросинья захлопнула дверь.
— Иди! Скот твой я прокормлю. А что добудешь, меня не изобидишь. На неподкупную честность твою надеюсь.
Мосей Анкудиныч вернулся домой перед самым рекоставом.
В окно старика увидела молодая его жена Евфалия, высокая полногрудая женщина с большими изжелта-серыми глазами.
— Сокол мой! — метнулась она во двор.
Мосей Анкудиныч слез с седла, передал ей поводья и, не заходя в дом, отправился в моленную.
Весть о возвращении Мосея Анкудиныча с дальнего богомолья, из скитов с Черной Убы, мигом облетела деревню.
Дед Мемнон, тайком от Седова совмещающий обязанности звонаря с должностью сельсоветского сторожа, вскоре воровато забумкал на звоннице.
Старики, старухи потекли в моленную.
Мосей Анкудиныч в истертом выгоревшем кафтане стоял недалеко от амвона и часто падал на колени.
Амос вел службу неторопливо и торжественно.
Все с нетерпением ждали конца службы.
Амос кончил и затушил чадящие огарки.
Мосей Анкудиныч повернулся к народу, поклонился и окинул моленную долгим взглядом. Лицо старца обросло диким, желтоватым волосом, обветрело, губы потрескались. Пропотевшая, потрепанная одежда излучала неистребимый запах дальней путины.
Все ответили глубоким поклоном.
— Еще в младости болезнь пронзила утробу мою, мир честной. И дал я обет господу в дальние скиты на поклонение стаскаться, — тихим голосом начал старик. — И вот поболе трех месяцев по великим топям, дрязгам и мхам, где и пешему ходить с нуждою, пробродил я и нашел там полное запустение…
Мосей Анкудиныч оглядел присутствующих скорбными глазами.
— Заброшенные людьми святыни стоят в глухих лесах сирые, как неутешные вдовицы…
Старик говорил медленно, и от этого речь его казалась еще суровее.
— Нет тех святынь больше, где в тишине лесной, вкупе с велегласным пением птиц, возносились к небу молитвы смиренных стариц… Суди бог отступников, — строго закончил Мосей Анкудиныч и направился к выходу.
Собрались в ту же ночь у Пежина.
— Ну вот и пособил господь! — заговорил Мосей Анкудиныч.
Автом, на правах хозяина, босой и без пояса, поднялся со скамьи и перекрестился на медные складни икон.
Егор Егорыч упал на колени. Страстный шепот его прорывался вслух. Он шумно выбрасывал руки к иконам, гулко стукался лбом в пол.
— Да, слава тебе, Христе, боже наш, указавый землю обетованную…
Рыклин поднялся с колен и поцеловал сначала Мосея Анкудиныча, а потом Автома и Амоса Карпыча.
— Радость-то, радость-то какая! Слезы закипают, мужички! — подбегал он то к, одному, то к другому и хватал их за руки.
По тому, как преувеличенно восторженно ликовал Егор Егорыч, Мосей Анкудиныч чутьем угадывал, что решимость кержацкого грамотея недостаточно окрепла и духом он еще «зело мятется». Пежину, непреклонной его твердости, Мосей Анкудиныч доверял так же, как и самому себе. В Амосе Карпыче тоже не сомневался старик, как не вызывали сомнений и отсутствующие Никанор Селезнев с Емелькой Прокудкиным.
«Но вот Егорка… Хитер как бес, что он думает — никогда не узнаешь, а заговорит — и того больше с толку собьет…»