Мосей Анкудиныч внимательно смотрел на Рыклина, но так и не мог проникнуть в душу хитрого мужика.
— Розыски потаенного уголка не легко мне достались. Все трущобы лесные облазил, все горные щели вышарил. Сотни путников и стороной и впрямки выпытывал. Совсем было упал духом, да спасибо добрым людям — выручили, прокрался я за монгольскую грань…
— Да что ты?
— Да не может быть!.. Как же исхитрился?.. — заерзал на лавке Рыклин.
— Кудеяра Мироныча Шарыпова встренул я за границей, в степях… — не меняя тона, рассказывал старик. — Живет — рукой не достанешь. Работников шесть человек держит. Лавку с красным товаром имеет. На монгольском, на китайском языке говорит… И вот гощу я у него день, гощу другой, а на душе такая темь, что и сладкий кусок в рот не лезет. И поведал я ему весь наш план. Как взялся он меня всячески улещать? «Садитесь, говорит, поблизости, богатства на всех хватит. Народ здесь — не народ, а чернозем».
Не сдался я, мужички, на его речи и возговорил ответно: «Кудеяр Мироныч! Жить, говорю, нам, руським людям, на земле монгола не с руки, а человек ты испребывало-бывалый. Укажи ты, говорю, нам бога для, урочище такое ли глухое, штоб, значит, и зверь, и тайга, и подпасешные солнцепеки… одним словом, сам понимаешь… Вот тогда, говорю, мы в это место со всем нашим удовольствием, все полностью придем, а по времени и ты, может быть, к нам со своим добром прикочуешь…»
Мосей Анкудиныч остановился и обвел мужиков долгим взглядом.
— Ловко ты под его подкатил. Не голова, а кладезь мудрости… — не удержался Егор Егорыч.
— И вот подвел он меня тогда к чудному такому плану, во всю стенку, и говорит: «Видишь, все хребты, и речки, и тайги на этой бумаге списаны. Но есть, говорит, у меня одно только местечко такое, для себя насмотренное, чтоб, значит, земля руська, а коммунизму недоступна». И указал он мне в самый угол плана. Верно, в руськой грани, но, словно бы по заказу, отделена от всей нашей стороны страшнеющим Амыгетейским хребтом. И называется то лесное урочище Канас — одна нога в Монголе, друга на руськой, родной земле. «Только попадать, говорит, в это место надо с китайской стороны, потому что хребты — в небо дыра… И видишь, говорит, зеленые пятнышки на плану — это там все озера, светлые, как слеза, по тайге зашли, речки быстрые всю ту местность просекли… И полно там зверья всякого — от соболя и до марала». Стою я у этого самого плану и трясусь. Трясусь как в лихорадке. «Господи, говорю, да неужто ты уподобишь меня эдакий рай земной для чад моих…»
Мосей Анкудиныч помолчал.
— Дал он мне проводника, старого-престарого теленгитишку[28], и провьянту добавил. Попрощался я с ним и ночью выехал. Путь держали по звездам — и все на юг.
И вот едем ночь, едем другую. Днем жара — голова не терпит, песок и глина, глина и песок, да по песку ящерки серые да змеи. На седьмой день облаками засинелись горы. Пал я с лошади и заплакал — так истосковалась душа моя на сыпучих тех песках. Еще одну ночь проехали и достигли гор, и речек студеных, и лесов, топора не видавших. И справедливо: вышло то урочище с такой черной, плодородной землей, с таким изобилием зверья и птицы и озер глубоких, полных османом, харюзом и тальменем, что до конца дней ни нам, ни детям нашим не вычерпать.
Глаза Автома Пежина и Амоса радостно блестели.
— И облазил я ту теплую долину скрозь. А в ей и ягод разных и цвету для пчелы — Палестина! Живым медом дышит! Все я оплановал. Где и моленную срубим, и крестовые дома поставим, и сенокосы раскосим, и пашню распашем. Под пасеки — солнцепеки, под маральники — сивера. Одним словом, прожил я в ей около шести недель — и лесу на большой дом со старичишкой нарубил, и навес из листвяжного накатнику состроил, чтоб было где с первоприходу от непогоды всем укрыться. Работаем мы это с им, а душа моя, глядючи на благодатство господне, ликует. Думаю — только бы уж скорей! И приказал я своему старичонке разведать путь в руськую сторону прямиком через хребет, чтобы не делать ни сейчас, ни после лишнего крюку и не погибнуть на границе от охраны. Уперся, пес, и ни в какую. «Ой-бой… Ой-бой», — а сам на голову показывает и глазами на меня этак морг-морг. Пристращал я его из винтовки и вижу, что начал он с мыслями собираться. Взял его этак за кадык, — Мосей Анкудиныч схватил Автома за шею, тихонько сдавил, — и говорю ему резонно так: «Возьми, говорю, ты в толк: неужто из-за тебя я крещеным народом на границе рысковать буду…» Сменился с лица старичонка, почернел, а сам молчит и таково ли просительно на меня смотрит и руку к сердцу прикладывает. Ударил я его раз, другой, уговорил все ж таки — полез. Я в отдальки, сзаду. И место подъему выбрал удобное, руслом старого ручья. На самый хребет вывел он меня тем ключом. Стоим и смотрим всяк в свою сторону. А она, сторонушка-то моя, вся дымкой заволоклась, и верхушки гор, и тайга, и долины раскинулись, как море-океан. И словно бы в первый раз гляжу я на него, как-то он открылся мне с того хребта испровесь-то весь-то мой родной Алтаюшка. Простегнули его вдоль и поперек реки быстрые, снега на вершинах горят — глазынькам больно. Тучки над долинами теплые, солнцем позолоченные, плавают…
Ух ты, думаю, красота-то господня! И запел я святую стихиру — «Плач Адама»:
Глянул я на старичишку и вижу — словно бы не в себе и он… Давай, давай, говорю… И начали мы спускаться. Я это, конечно, вниз не смотрю, а норовлю все больше в ухи коню или в небо. Ненароком скосил как-то глаз и вижу, что где-то внизу зыбуном бьет вода, не вода — пена… И сразу потянуло из меня кишки — от большой высоты, знать. Порядком уж, должно, спустились мы, а лошаденка у его возьми да и оскользнись с этакой крыши. Вякнул чего-то старичонка и, должно, на полету еще умер. Слышу, где-то далеко-далеко сбулькал. Слез я с коня, подполз к обрыву на животе и посмотрел. Да потом взад пятки, взад пятки, кое-как отполз на брюхе, отдохнул и перекрестился. Да я на этом-то на Амыгетейском-то хребте трое суток и прокуковал. И кричал и плакал от отчаянности. Духом под конец совсем упал, уснул. И словно откровение во сне явилось мне. Полез я обратно на хребет и повдоль гребня давай испыток делать. Еду, а сам вехи каменные на приметных местах выкладываю да на пятые сутки, как на крыльях, и спустился в долину Кара-Кабы.
Мужики радостно встрепенулись. Егор Егорыч перекрестился:
— Вот оно где!..
— Ну, будет на сегодня. Надо разбредаться. Одним словом, готовьте, мужички, лошадей, сумы покрепше, вьюки обдумывайте и сушите сухари…
В январе вернулись охотничье-промысловые бригады. На первом же собрании артельщики изгнали из колхоза лодыря Зотейку Погоныша, оказавшегося непригодным и в тайге.
— Дорогие товарищи, послушайте бабу! — Матрена подошла к столу, шумно хватая ртом воздух. — Темная ночь, подушка да подоплека знают, дорогие мои товарищи, сколь натерпелась я с этаким лодырем и сколь на своем веку да на своем горбу тягости с ним вынесла. Другой верблюд этого не видывал. Н-но, — резко возвысила голос Матрена, — в одноличной жизни было одно, а теперь, товарищи, другое. В деревне смеются: «Глядите, какой — лодырь у артельщиков. А пай тоже получает, как добрый, как же идти к ним…» Послушаю, закушу губу до крови, скреплюсь сердцем и только еще пуще роблю… А теперь!.. Оказывается, и в охоте он тоже… пустое место! — Голос Погонышихи задрожал. — Пусть уж мною заробленный хлеб жрет… И горько мне, дорогие люди, что мужа своего я позорю, а кривить душой не хочется. Решайте как думаете!
Матрена задохнулась и села.
Следующее колхозное собрание ознаменовалось необычайным выступлением секретаря комсомольской ячейки Кости Недовиткова.
Парень стоял без шапки, с письмом в руках. Непокорные, жесткие волосы торчали вразмет.
— Житейский факт этот, товарищи, большого политического значения… — начал, как заправский оратор, Костя.
28
Теленгиты — кочевники на границе Монголии.