— Пока нигде, потом позвоню.
Кирш потопталась на пустой платформе и, поняв, что следующей электрички не дождется, зашагала к шоссе.
Каждый раз, когда Кирш приходилось идти или ехать з направлении от Максимки, вес остальные беды по сравнении с этой казались ей ничтожными.
Она шла вдоль трассы, идущей в тот самый город, который казался ей беспокойно родным, трогательно-беспорядочным, нужным и любимым, но абсолютно пустым. Она шла и будто не замечала проезжающих мимо машин; несколько раз они притормаживали, пожалев «подростка», бредущего с опушенной головой: «Эй, приятель, так до Москвы и за неделю не дошагаешь!» Но Кирш отмахивалась от них, как пытается защититься от будильника человек, не желающий расставаться со своим сном. Зияющая чернота слева и справа от шоссе, пронизывающий холод и шум проезжающих машин были так созвучны сейчас ее состоянию, что она просто не могла их воспринимать, отличить от себя, найти грань между реальностью и мыслью.
«Ведь что-то произошло», — думала Кирш, какие-то ужасные события, они вынуждают бежать, бояться, но бояться только одного — такой разлуки с сыном, продолжительность и неизбежность которой могут диктовать какие-то посторонние люди. Кирш шла, пыталась и не могла думать, — дай бог хотя бы удерживать на внутренней стороне своих век это самое любимое лицо. Ей так хотелось подарить Максимке чудо, любовь, мир, звезды, покой и радость, но все, что она могла сейчас, — это брести по бесконечно темной дороге с мелькающими огоньками. Она редко могла позволить себе такую роскошь — плакать. Но сейчас она любому разрешила бы увидеть слезы на своем лице. Именно эти слезы человека, идущего о т самого дорогого, всегда погружают его в горестное небытие, а после способны или убить совсем, или воскресить более сильным.
Нет, она не любила тот город, куда шла, — просто они были «одной крови». И Кирш презирала себя, идущую по шоссе, и машины, которые так радостно в этот город неслись. Как, вынашивая ребенка, Кирш физически ощутила когда-то под сердцем чувство зарождающегося света и любви, так, неся сейчас бремя разлуки, она чувствовала Приступами исходящие из солнечного сплетения отвращение к себе и к самой жизни. И вдруг сквозь слезы ей вспомнились слова: «Уныние — это предательство» — так говорила когда-то бабушка. И Кирш остановилась, закрыв глаза, пряча сладкие, дорогие сердцу воспоминания на самую глубину души.
Потом она резко развернулась навстречу фарам и вытянула в сторону правую руку, указывавшую большим пальцем в небо. На знак автостопа никто не отзывался минут пятнадцать, потом Кирш повезло, и до Москвы ее согласился подбросить седой дальнобойщик. Она запрыгнула в кабину и за полпути поневоле узнала всю биографию водителя.
— А сам-то я родом из Читинской области…
— Откуда?
Кирш рассеянно прислушивалась, потом вдруг достала мобильник. Батарея почти села, по это ничего. Кирш вызвала из памяти телефона номер, обладателя которого она давно не вызывала из своей памяти, ответит ли?
Кирш звонила старому «героиновому» приятелю Паше-Полю, у него была часто пустующая мастерская на чердаке, и никто из нынешних знакомых Кирш с Пашей-Полем никак не пересекался.
— Можно какое-то время погостить в твоей мастерской?
— Ну да, почему нет… — Поль относился к жизни философски и никогда не задавал лишних вопросов. Он и сам никому ничего не объяснял, за что расплачивался одиночеством.
Поль был из той же среды, что и отец Максимки, он жил с мужчиной, но не верил ни в мужскую, ни в женскую любовь; к лесбиянкам относился с презрением, но Кирш была исключением: ее он уважал еще со студенческой скамьи. Отношение, проверенное не временем, а одним происшествием.
Откуда ни возьмись налетели тогда «маски-шоу» с дубинками; была псевдооблава на наркоманов. Их — человек десять — затолкали в «газель» и везли куда-то, надев на головы мешки; сильно били — боли они почти не чувствовали, но Поль плакал, а Кирш возмущалась. Им задавали вопросы; это была охота за одним человеком — близким другом Паши-Поля.
Вопросы задавали почему-то только Кирш, и все безрезультатно. Тогда она чудом осталась жива. И, навещая ее в больнице, Паша прослезился:
— Кирш, спасибо тебе, я не знал, что ты так к нему относишься!
— Как?
— Ну что не заложила!
— А кого б я «заложила»? А друг твой — так себе пассажир, смертью торгует, которую мы покупаем.
С тех пор как родился Максимка, Паша-Поль и все, что их связывало, отошло от Кирш так далеко, что перестало быть похожим на реальность. Теперь это прошлое оживало вместе с приближающимися шагами за дверью…
Когда смолкло лязганье многочисленных замков и Поль наконец открыл дверь, Кирш почувствовала, как ее начал обволакивать теплый горький воздух.
— Кофе варили? Какой на этот раз? — спросила Кирш и неохотно подставила щеку манерному поцелую.
Чмокнув се, Поль окинул Кирш взглядом любопытной подруги и, исчезая на кухне, ответил со вздохом:
— А, без затей, Кирюш: просто по-турецки, с солью…
Поль был большим любителем кофе; ему нравилось все, что требовало специального ритуала. Хитроумная кулинария, этап интриг в завязывающихся отношениях, почти маскарадные свадьбы и в чем-то театрализованные похороны были для Поля тем, что придавало его жизни если не смысл, то осмысленность.
Во всем обычном, не нуждающемся в продумывании — как приготовление растворимого кофе, — не было задачи, потому что не могло быть разницы в результате. Поэтому Поль сам молол кофе, варил его в турке (то на огне, то на песке) и пользовался не одной сотней рецептов кофейной алхимии.
Он родился в далеком и угрюмом городе с названием Ленинское-586, конечно не нашедшем места на карте. Отец его был бывшим зеком, приросшим к Забайкальской земле, мать — безграмотной буряткой, оба родителя работали на урановых рудниках и почти всегда молчали. Долгое время Паша думал, что Москва находится на другой планете, а столицей Земли является Чита, в которую то и дело удирали старшие соседские мальчишки. Карьеры-помойки, закоптившие весь обозримый мир котельные и вечно пьяный отец с ремнем в руке— от такого детства не хочется иметь фотографий на память, их и не было.
Но Пашке посчастливилось вырасти симпатичным юношей. Однажды отец решил избить сына в очередной раз, тот впервые взбунтовался и сбежал в Читу; местный комсомольский активист оценил прелести смазливого беглеца и взял под свое идеологическое покровительство. С этого «трамплина» Паша и попал в Москву, меняя покровителей и жадно впитывая их манеры, знания и любовь к красивой жизни. Паша стал художником, он попал в «общество», но, когда в его жизни появились наркотики, он понял, что это, как и мужчины в его постели, — не дань богемной жизни, а вечное «Ленинское-586» с его безысходностью и отцовскими побоями.
О своем прошлом Поль молчал, как о тяжком преступлении, но однажды в порыве откровенности поведал его Кирш; по безмолвному соглашению они ни разу больше не вспомнили тот разговор. Но Кирш перестала раздражать любовь Поля к ярким нарядам, куртуазным манерам и портретам красивых людей в ажурных рамочках.
Хорошо зная старого приятели, Кирш догадывалась, что до того момента, как Паша вручит ей связку ключей от мастерской, пройдет не меньше двух часов.
— Ты один?
— То один, но не одинок, то одинок, но не одни,..
— Блин, Палыч, ты все такой же зануда, умничаешь все! — Кирш сняла ботинки и прошла по мягкому ковру в комнату, где на антикварном столике возлежала толстая персидская кошка.
— Я не умничаю, я философствую… — В голосе Поля было больше снисходительности, чем упрека. Только так мог разговаривать с взбалмошной и хамоватой Кирш человек, читавший «Опыты» Мишеля Монтеня и полюбивший мысль, что «философствование есть приуготовление к смерти».
Выдержав, насмешливый взгляд гостьи, сидящей на полу под ядовитым деревом суара, Поль грациозно опустил поднос на столик, присел в кресло и потянулся к кальяну. Кирш поняла, что пришло время расспросов.