Леону было не отделаться от ощущения, что отец, привычно долбанув водяры, заев бесформенным, как сдувшийся дирижабль, магазинным огурцом, излагает всё это на кухне матери и друзьям-сослуживцам. Только на сей раз кухня сильно раздалась вширь и ввысь, из кумачей снисходительно посматривал гипсовый шеф-повар, матери не было, а вот друзей-сослуживцев (поварят) прибавилось.

— Я! — Леон вздрогнул: на кухне отец не смел истеричничать. — Я, Иван Леонтьев, русский, коммунист с августа тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года, доктор философских наук, автор книг и учебников, кавалер трёх орденов и четырёх медалей, лично знакомый с Жоржем Марше и Фиделем Кастро, не говорю о нашей бывшей партийной номенклатуре, хочу впервые в жизни, подчёркиваю, впервые в жизни, совершенно откровенно, как пред Господом Богом, которого нет, здесь, в Нелидове, поделиться своими мыслями с вами, незнакомыми, неведомыми мне людьми!

В зале послышался недоуменный ропот.

— А вы, — подобно Демосфену, взметнул руку отец, — вольны, если вам не понравятся мои мысли, стянуть меня с трибуны, вышвырнуть вон!

На это сомнительное, хоть и демократичное, предложение зал откликнулся бурными аплодисментами.

— Откуда, — спросил отец, надо думать, не сильно ими ободрённый, — поползла смута, ввергнувшая нас в экономическую и национальную катастрофу? Извне? У меня нет иллюзий насчёт Запада, но смута пришла к нам не оттуда. Тоска по иному качеству жизни, да, имела место, но у нас были возможности, благодаря поездкам, а также нашим специальным магазинам, отчасти утолять эту тоску, разве не так? Изнутри? Нет. Хозяйство функционировало в общем-то исправно, государственная машина, хоть и нуждалась в определённом усовершенствовании, действовала. На выборы являлись девяносто девять и девять процентов избирателей. Снизу? Нет. Народ был чист и спокоен. Из партии люди выходили исключительно со смертью. Единственная критика, которую позволяла себе наша храбрая интеллигенция: что мало принимают в партию деятелей науки и культуры, писателей и журналистов, отдают почему-то предпочтение рабочим, хотя интеллигенты не менее верны. Случаи массового неповиновения властям были единичны и не носили осмысленного политического характера. А как же диссиденты? — спросите вы. Не будем лукавить, товарищи. Даже забавно было иметь в каждом районе своего карманного диссидента, зачастую мы сами создавали их, чтобы народ держался бодрее, не терял бдительности, не только теснее (куда теснее?), а и веселее сплачивался вокруг партии. Вы помните, как наши прекрасные советские люди по первому намёку ломали им заборы, били стёкла, писали матерные письма, вытаптывали огороды. Как наши честные, любящие партию продавщицы обвешивали и обсчитывали их в магазинах, им же за то хамили, плевали в харю, после чего мы сажали диссидентов на пятнадцать суток, а то и на три года за хулиганство или за распространение венерических заболеваний, какому секретарю райкома какая статья нравилась. Как наши добрые ангелы-медсёстры вкалывали им хинин под видом успокоительного, и эти диссиденты, выйдя из больницы, падали без чувств, и тут уже было налицо нарушение общественной нравственности — пьяная наркоманическая скотина валяется без чувств возле больницы, где ходят дети, опять можно сажать в тюрьму, запирать в сумасшедший дом. Как пожарники опечатывали их поганые жилища, а стоило им сломать сургуч, их тащили в суд, выписывали штраф за нарушение правил противопожарной безопасности. Как их морили в карцерах и КПЗ вместе с клопами и тараканами, и они потом ползали по карцерам и КПЗ, как эти самые недомеренные клопы и тараканы. Ха-ха-ха… — зловеще, в тишине и одиночестве, рассмеялся отец. — А пионеры, наши славные Павлики Морозовы, бросали им в очко сортира дрожжи, и дерьмо сносило диссидентские сортиры, как праведный гнев советского народа-богатыря. Нет, друзья, смута пришла к нам не снизу. Народ нам верил до последнего. Вспомните, как он встрепенулся на андроповские новации. Сколько писем, доносов, сигналов сразу хлынуло во все адреса, как укрепилась дисциплина на предприятиях, выросла производительность труда. Яснее народ не мог выразить, чего он ждёт от партии, но мы позволили пропасть народному порыву втуне. Так откуда же пришла к нам смута? — По примеру античных ораторов, отец завершил вводную часть повторением коренного вопроса, сообщая речи тем самым широчайший разлив, как бы помещая слушающих в Ноев ковчег. Им ничего не оставалось, кроме как внимать из ковчега отцу, парящему над библейскими словесными водами ястребом, но не голубем.

— Мне горько об этом говорить, но порча пришла к нам сверху, то есть от самих себя! — Он вновь вскинул вверх руку, но на сей раз пружинно, динамично, как бы подавляя возможные возражения из зала, которых, впрочем, не последовало. Тих, смущён был зал, как тих и смущён бывает человек, впервые в жизни явившийся узнать судьбу к колдуну или астрологу. — Кто, — вкрадчиво спросил отец, — погуливал цветущими пряными южными ночами вдоль шумного моря на огороженной охраняемой даче, доверительно говорил собеседнику, что так дальше жить нельзя? И собеседник с соседней дачи согласно кивал. А в санатории поблизости, тоже огороженном, тоже охраняемом, много было таких, кто искренне считал, что нужно так, как есть? Единицы. Их держали за ортодоксов, выживших из ума маразматиков, не принимали в расчёт. Но спустимся пониже, на наш, так сказать, срединный уровень. В баньках, под водочку, под пивцо, на рыбалках-охотах вечером у костерка кто из нас не заводил привычную шарманку, что дальше так нельзя, и все наши споры были о том, до какой степени нельзя и как именно валить: обвалом или постепенно, медленным отступом? Эта мысль змеёй (образ змеи определённо сейчас доминировал у отца, потеснив мразь) вползла к нам в головы, свила там гнездо. Змеиное гнездо! — зачем-то торжествующе и гневно уточнил отец, как будто змея могла свить какое-то иное. — Позволить угнездиться в голове подобной мысли — всё равно что заболеть СПИДом! Когда власть начинает сомневаться в своём праве контролировать действительность, она перестаёт быть властью! — Отец вколотил неожиданно родившийся из пены слов тезис в тишину зала, как сверкающий на солнце гвоздь в сухую доску.

Леон обратил внимание, что многие, в особенности почему-то женщины, усердно конспектируют. А кто не конспектирует (видимо, за неимением блокнотов), смотрит на конспектирующих с завистью.

— И завершая затянувшееся вступление… — Отец выдержал паузу. — Не волнуйтесь, дальше пойдёт быстро, как по маслу, которое вскоре исчезнет.

Зал оживился: «Уже исчезло!»

В оживившийся от исчезновения масла зал отец послал второй гвоздь-тезис, скрепляющий сказанное намертво:

— Мы, власть предержащие, окончательно и бесповоротно утвердились в мысли, что дальше так жить нельзя, в то самое время, когда народ окончательно и бесповоротно утвердился в мысли, что так жить можно, более того, только так жить и нужно! Вот, если коротко, суть трагедии.

Зал загудел: «А Чернобыль? А пшеница за золото? Куда делись нефтяные миллиарды? Чурбановщина! Адыловщина!» И зааплодировал. Аплодисменты пересиливали. Громче всех, стоя, аплодировал широкоплечий, стройный молодой подполковник в красных петлицах мотострелка. Отец подождал, пока в зале стало тихо.

— В мире нет ничего более неправдоподобного, чем истина, — произнёс мягко и увещевательно. — Истина, в отличие от закона, имеет обратную силу. Мы действуем, как будто её не существует, а потом страшно удивляемся, когда нас судят за то, что мы действовали не по истине. Нас обязательно будут судить.

То была старинная российская мозоль: страх, ожидание репрессий неизвестно (или известно) за что. Отцу не следовало на неё наступать. Люди имеют обыкновение злиться не на мозоль, а на того, кто наступил.

— Нельзя ли конкретней? Ближе к делу! Что вы имеете в виду? О какой истине говорите? Сформулируйте! Какая тема семинара? От какой вы партии? — закричали из разных рядов.

— Конкретней? — вдруг завопил, выпучив глаза, отец. Старательно конспектировавшая женщина с укладкой, с человеческим, но уже начинающим каменеть лицом (наверное, недавно поступила на работу в райком-горком) испуганно выронила ручку. — Ближе к делу? — Усиленному микрофоном отцовскому голосу-ястребу стал тесен актовый зал. — Хорошо, я буду краток. Когда вещь разделяется в себе, она перестаёт быть полноценной функциональной вещью. Точно так же партия, разделившись в себе, перестала быть властью. А может ли существовать без власти огромное многонациональное государство? Нет, без власти оно обречено на распад и гибель. Посмотрим, по какому же принципу разделилась партия. Добро бы одна часть полагала, что дальше так жить нельзя, а другая, что можно. То был бы спасительный раскол — начало исцеления. Нет, партия разделилась по иному принципу, точнее, совсем не по принципу. Одна часть выступает, чтобы разрушить всё до основания. Другая — тоже разрушить, но не до основания, а, скажем, до второго или первого этажа. В главном — разрушить — разногласий нет! Это текучее непринципиальное разделение по принципу сообщающихся сосудов. Люди будут бесконечно перетекать туда-сюда, делая конфликт неразрешимым. Пока вода не зацветёт и её к чёртовой матери не выплеснут! Разделение партии гибельно для государства ещё и тем, что ни одна из сторон не сумеет окончательно победить, взять всю власть. Но даже если и возьмёт в результате какой-нибудь ошеломительной провокации, это ничего не изменит. Почему? Думаю, никому здесь не надо объяснять, что наши противники на самом деле никакие не демократы, а худшая, наиболее циничная, продажная, карьеристская и беспринципная часть партии. Либеральствующие эластичные стукачи, бывшие помощники, спичрайтеры, консультанты, референты, советники, прочая мразь, доедавшая объедки с секретарских столов, готовая написать, доказать, обосновать что угодно. Всех их в своё время попёрли с партхлебов. Они затаили злобу. Расставшись с партбилетами, не изменили холуйской сути. Почему же нам не скрутить, не прижучить разбушевавшуюся мразь? Почему мрази окончательно не заморочить людям головы, не истребить нас? Отвечу: потому что и для нас и для них вся полнота власти при тех идеях, какие мы сейчас исповедуем, гибельна! Взять власть — нам или им, неважно! — значит в считанные месяцы развалить страну! Мы — два кончика одного змеиного языка. Окончательно и бесповоротно сможет победить лишь третья, равно опасная нам и им сила, которая обопрётся на фундаментальное, природное, от Бога сидящее в каждом человеке с рождения и до смерти. То есть на те рельсы, по которым человек едет, как поезд, не замечая их. Что это за рельсы? Да вы не хуже меня знаете, тут тайны нет: национальное чувство, инстинкт собственника, затем — с оговорками — религиозность, применительно к нашей стране — вера в очищенное от скверны учение Маркса — Энгельса — Ленина — Сталина!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: