Зал заревел, зааплодировал, затопал. Они устали от неопределённости, от абстракционистского смешения красок, от нерешения вопросов. Хотелось определённости, хотелось чёрно-белого, хотелось решать вопросы силой и страхом. Как только и могли эти люди.
Потому-то никакие вопросы в стране не решались.
— Не к тому национальному, о котором завывают недобитые писателишки-почвенники, — переревел зал отец, и Леону сделалось за него страшно, так он набычился, побагровел, так страшно вздулись у него на шее жилы, — не к тихому крестьянскому ладу, чтобы плыть в избе, как в подводной лодке, не к берёзкам, полям и родительским погостам стремится наш великий народ, а к мировой ядерной державе без России и Латвии, единому человечьему общежитью, где не будет белых и чёрных, а будут все одинаково смугленькие! Ядерные отходы от производства ракет и атомных электростанций — вот родительские погосты нашего народа! Миллион ракет, могущих уничтожить мир сто семьдесят пять раз, — вот его национальная гордость! Так пусть гордится! Дадим ему ракеты вместо хлеба, жилья, товаров, больниц, книг и загранпаспортов! Вернём Восточную Европу, Аляску, Финляндию, Карс, Ардаган и Афганистан! Тайная страсть нашего смугленького, без России и Латвии, — не подняться до чужого уровня, а опустить остальной мир до себя, мордой в парашу, как смазливенького мальчишку в тюремной камере. Наш великий народ — враг частной собственности. Так избавим его от этой мерзости, всё заберём себе! Земля, недра, леса, поля, реки и небеса, заводы и колхозы, музеи и картинные галереи — всё, всё, всё должно принадлежать райкомам, горкомам и обкомам. А можно — мэриям, префектурам, городским управам, плевать, как мы себя назовём! Ну а нефть, хлопок, золото, алмазы — всё, что можно продать за доллары, должно принадлежать ЦК и Политбюро, мэрам, президентам, членам Государственной думы, да хоть посадникам, князьям, боярам, великим каганам! Народу ненавистна религия, взывающая к милосердию. Так пустим народ по храмам, церквам, квартирам этих обзаведшихся видеокамерами и компьютерами гомосексуалистов-священников! У нас должно быть стопроцентное атеистическое государство! Народ не может существовать вне исторической перспективы, сказки о светлом будущем. Это как пучок сена перед мордой голодного злобного ишака, до которого он никогда не доберётся, скорее сдохнет. А потому… — Отец перевёл дух, набрал воздуха, заорал, как будто ему прижгли раскалённой кочергой пятки: — Да здравствует мировая революция! Да здравствует всемирный коммунизм! Партия, или что там вместо неё, торжественно провозглашает: нынешнее поколение всех людей на планете будет жить при коммунизме! Партия и наша всемирная интернациональная Родина едины! Слава великому кагану — всемирному генеральному секретарю ЦК КПСС, или чего там вместо КПСС! — Покачиваясь, сошёл с трибуны. Хотел было спуститься со сцены, но зал колыхнулся навстречу, отца подхватили на руки, понесли. Только проплывающие в воздухе нечищеные ботинки и увидел Леон.
Опустили в фойе. Откуда-то появились цветы. Отец оказался в цветах, как знаменитый оперный певец, писатель-сатирик или… покойник.
Леон с трудом пробился к нему, окружённому возбуждённым партийно-костюмным народом.
Триумф, казалось, был полным. Отец эльфом (куда подевалась усталость?) летел к лестнице, раздаривая райкомовским женщинам цветы.
Однако Леона не оставляло ощущение, что радостный подъём, деятельное оживление, заряженность на немедленные действия — всё это неестественно, неискренне, неконструктивно и бессмысленно, как сухой лёд, извлечённый из ледника. И как сухой же лёд, свистяще испаряющийся прямо на глазах, недолговечно. Как будто умирающий поднялся со смертного одра и двинулся куда-то, печатая шаг. Так было не из-за отца или райкомовских людей, а… по какой-то иной причине, над которой они невластны и пред которой бессильны.
Что бы ни делали.
По лестнице отец и Леон спускались в полном одиночестве.
— Поздравляю, — сказал Леон, когда сели в машину. — Лекция прошла успешно. — И зачем-то добавил: — Почти как Нагорная проповедь у Христа. В том смысле, что толку не будет никакого.
Отец недоверчиво повернул ключ зажигания. Мотор завёлся с первой попытки.
Было около десяти часов вечера. В воздухе держалась светлая ясность. Две инверсионные самолётные полосы перечёркивали небо крест-накрест, заклеивали его, как окно в прифронтовом городе. А может, то были лямки рюкзака, в котором Господь Бог, подобно мешочнику, носил Нелидово по кругу, не зная, что с ним делать.
По-прежнему безлюдным оставалось Нелидово. Между партийным райкомом-горкомом и остальным Нелидовом как бы простёрлась светлая воздушная пропасть. Единственную живую группу удалось разглядеть на боковой травяной улочке: цепочку солидных гусей, а позади определённо беспартийного, махорочно-морщинистого деда в мешках-штанах, с двустволкой за ватным плечом.
Гостиница, куда их определили, была пока ещё партийной, то есть в ухоженном, укромном (посреди хвойного парка) месте, с холлом в коврах и чистыми коридорами, но уже с наложенной рыночной лапой: из запылённого «БМВ» извлекал богатые кожаные чемоданы проезжий немец, по лестнице спускался, насвистывая, похабного вида золотозубый в перстнях то ли цыган, то ли грузин, явно бывший здесь как рыба в воде, хотя такое сравнение в высшей степени оскорбительно для рыбы; нелидовская проститутка в чёрных сетчатых чулках в упор рассматривала не то чтобы смущающегося, а как что-то бы прикидывающего в уме немца.
Рыночной (ещё какой!) оказалась и цена за номер.
Вот только съестное никак не уживалось в регулируемом рынке, как будто невидимый регулировщик направлял съестное обочь рынка.
— Нет теперь у нас буфета, — зевнула отцу в лицо администраторша, — был, да закрыли, жрать нечего. Через парк — ресторан «Двина», до часу ночи оркестр.
— А выпить? — зачем-то спросил отец.
— «Камю», — цинично ухмыльнулась администраторша, — «Смирновская», баночное пиво.
Номер оказался удобным и просторным. Что было совершенно невероятно для советской (неважно, рублевой или валютной) гостиницы, исправно (без подтекающей воды) действовала сантехника. Рядом с окном стоял крепкий письменный стол. Имелся и низенький, так называемый журнальный, рябая столешница которого хранила главным образом следы стаканов и бутылок, но никак не журналов.
И не было надобности зажигать свет в номере, так как Господь Бог ещё бродил с Нелидовом в рюкзаке по кругу, а в присутствии Господа всегда светло.
Едва они разложили на псевдожурнальном столике бутерброды с ветчиной, разрезанные и посоленные огурцы, конечно же, подавившиеся помидоры, сваренные вкрутую яйца, оплывшие, вспотевшие в полиэтилене равнобедренные треугольники сыра, едва Леон налил себе в стакан какого-то тягучего, с трудом покидающего бутылку сока, а отец, энергично потерев руки, как бы мгновенно и безводно их ополоснув, плеснул в свой стакан прозрачнейшей «Посольской», в дверь постучали.
Замычав, отец отставил стакан, крикнул: «Да! Войдите!», что можно было бы перевести с русского на русский как: «Нет! Не входите!» Но русские люди не большие мастера переводить с русского на русский. Тем более через дверь. Тем более такое слово, как «нет».
В номер вошёл широкоплечий подполковник с красными петлицами мотострелка, тот самый, громче остальных аплодировавший отцу. Он и в зале показался Леону молодым, а вблизи предстал совершенным мальчишкой, не старше школьного русского физкультурника.
«Не слишком ли разбрасываются офицерскими званиями в нашей армии?» — подумал Леон.
— Извините, что отнимаю у вас время, — посмотрел на накрытый «журнальный» столик подполковник. — Собственно, я хотел переговорить с вами в райкоме.
— Присаживайся, пехота, — кивнул отец на пуфик. — Как ты думаешь, где здесь может быть ещё один стакан?
— У меня вопрос, — не стал чиниться подполковник. — Только один, — улыбнулся, заметив, что отец помрачнел и насторожился. У него была открытая, располагающая улыбка. А сам он — с правильными чертами лица, голубоглазый, русоволосый, с ямочкой на крепком подбородке — вселял уверенность и спокойствие, как новенький исправный пистолет или автомат. То, что в России водились подобные подполковники, свидетельствовало, что не всё в России безнадёжно. — Есть стакан, — подполковник открыл портфель, достал самодельную, похожую на артиллерийский снаряд, флягу из нержавейки, отвинтил, как в термосе, верх. — Какой офицер без стакана?