— Давно так эти егеря маршируют по улицам? — спросил Заремба у Гласко.
— С тех пор, как начался сейм. Торчат на заседаниях, «охраняют» депутатов от всяких «случайностей». «Мировские»[5] и литовская гвардия несут службу только при короле и канцеляриях, и то без штыков и боевых патронов, — дернул он сердито свои усы и сжал в руке саблю. — А нянчат нас по-своему: семнадцатого июля, когда вносился на обсуждение проект союзного договора, я видел своими глазами, как артиллеристы подкатывали пушки и направляли прямо на замок, как канониры ставились с зажженными фитилями, как Раутенфельд задирал нос перед королем, а егеря, со штыками наперевес, выталкивали публику из зала заседаний!
— Можно было наглотаться позору и злобы на всю жизнь, — проговорил тихо Заремба. — Хватит этого на века, для целых поколений. А теперь, господа, — молчок!..
Они очутились перед двухэтажным каменным домом, в котором помещался большой погреб и ресторан Дальковского, и, пройдя широкую мощеную подворотню, вошли в сводчатый большой зал.
Там было шумно, как на ярмарке, и почти темно от дыму. За длинными столами, вдоль стен, публика попивала вино, развлекаясь при этом громкими разговорами. За стойкой, уставленной металлическими кубками, стеклянной и фарфоровой посудой, царила полнотелая мадам с лицом, как месяц в полнолуние, и с грудями, словно два каравая хлеба; коралловые серьги свешивались у нее до самых плеч. Она вязала чулок, считая вполголоса петли, но ее острый взгляд бегал быстрее, чем спицы, и то и дело тонкий голосок ее подгонял прислуживающих молодчиков и мужа, который, в зеленом переднике и черной ермолке на голове, худой, тщедушный, забитый, встречал входящих, кланялся, усаживал их на места, читал, как по нотам, меню и кричал через окошко на кухню.
Гласко потребовал отдельную комнату. Пришлось, однако, удовольствоваться лишь отдельным столом, который нашелся в одной из комнаток с окном во Двор.
— Свежая навага! Щука с шафраном! Линь в капусте! Пирожки ленивые! — декламировал хозяин, ощупывая гостей пронырливыми глазами.
— Глядите-кось, пятница и сюда уже успела доехать, — с комичным огорчением крякнул Качановский.
— Мне подай постный обед, — скомандовал гласно. — Я тебе не какой-нибудь лютеранин.
— Мне что постное, что скоромное, все равно, лишь бы с бургундской подливкой.
— А мне подай своих куропаток. Я не держусь предрассудков, — решил Заремба.
— Да не забудь селедку и водочки! — напомнил Качановский.
Хозяин справился быстро, но, когда они принялись есть, не переставал жужжать у них над ушами.
— Соус к щуке по рецепту кухмистера его светлости, английского...
— Потому-то воняет лягушачьей икрой, — попробовал осадить его капитан.
— А куропатки из Подлясья! Что за душок-то! Натерты имбирем.
— Так ступай, сударь, слопай сам черта лысого в шафране и не мешай нам! — обрушился на него Гласко и повернулся к Качановскому, который уписывал за троих и пил за десятерых.
— Помни, сударь, меру. По такой жаре еще в дороге карачун схватит.
Качановский рассмеялся над этим предостережением, выпил до дна все, что было на столе, и выбежал в зал, где увидал каких-то знакомых.
— Через полчаса будет уже знаком со всеми.
— Такой общительный? Счастливый характер.
— Увидите, какие принесет новости. Он у любого из-под сердца выудит всякий секрет, хотя бы секрет доверен под какой угодно клятвой. Сорвиголова как будто бы, гуляка, бездельник, а в то же время умеет глядеть в оба и видеть за три версты вперед. Очень я его уважаю.
— Ясинский хвалит его, только советует быть с ним поосторожнее.
— Чего он стоит, спросите, сударь, Дзялынского, — проговорил шепотом Гласко, наклоняясь над столом. — На Онуфриевской ярмарке, в Бердичеве, за одну неделю сыпнул в нашу казну больше пяти тысяч дукатов. Так забавлял публику шуточками, смехом да рюмкой, что еще шляхта его на руках носила. А если у кого не было при себе денег, должен был давать натурой. Целый склад набрал кож, холста, свинца, не считая изрядного табуна лошадей. Командир не может нахвалиться. И у женщин тоже пользуется успехом...
— Кажется, однако, умеет иногда выкинуть фортель...
— Иной раз сам не могу прийти в себя от удивления. Интересно, какой он фокус устроит Ожаровскому?
— Выветрится у него этот курятник из головы. Разве время сейчас для таких фокусов!
— Дал слово, и я уверен, что что-нибудь смастерит. Находчивости у него не занимать стать.
Заремба отвечал все более и более кратко, занятый разглядыванием публики, благо, через раскрытую дверь была видна целая анфилада заполненных гостями комнат. Несколько депутатов сейма сидели вдали, занятые негромким разговором. Гласко назвал их фамилии, прибавив презрительно:
— Те, что всегда голосуют с большинством... В Париже таких называют «болотом», — пояснил он, наполняя рюмки.
— А что слышно в сейме?
— Все то же: каплуна делят, — он оглянулся на красные кунтуши депутатов. — Ноги ему уж отрезали, крылья обкорнали, грудинку обглодали, остался только огузок, а лакомкам все мало, — протягивают лапу за тем, что осталось...
— Позарились на легкое. Дальше не пойдет им так гладко.
— А кто же им помешает. Посмотрите-ка, сударь, что творится в оторванных воеводствах: балы, ассамблеи, торжественные приемы вскладчину губернаторам, благодарственные адреса. Ведь вот в Житомире после присяги новой государыне шляхта пировала на балах целую неделю! В Познани Меллендорфу пришлось влезть в долги за напитки, столько народу съехалось выражать верноподданнические чувства. В других местах то же самое. А тут, в Гродно, в сейме продают уже отчизну в розницу, на фунты, живым весом. Если б не вера в успех наших планов, так я б себе пулю в лоб пустил, — угрюмо бормотал он.
Заремба молчал, охваченный тоской, которой не могло разогнать даже вино. Время от времени оба заглядывали друг другу в глаза, до самого дна озабоченных душ, и пили рюмку за рюмкой, как бы для того, чтобы забыться.
Кругом звенели бокалы, шумели веселые голоса и шли такие горячие споры, что стены дрожали. Все комнаты были уже переполнены до краев, а новые гости все прибывали и прибывали.
Мешались друг с другом в толпе, как горох с капустой, воеводские кунтуши, фраки, чамары, синие куртки военного покроя, холщовые дорожные плащи, духовные рясы, кой-где даже мещанские полукафтанья, засаленные и потертые, так как публика была всякого разбора; все ели, пили и говорили громкими голосами. В конце концов не хватало уже столов и стульев, гости толпились в проходах, отталкиваемые с места на место, так как то и дело кто-нибудь протискивался или просто вертелся в толпе: какой-нибудь сборщик подаяний бренчал кружкой; седой еврей-фактор в бархатной ермолке и атласном кафтане, опоясанном красным шарфом; официанты, разносившие кушанья и напитки; длинноволосый богомолец с кривым посохом и подвешенной на бечевке тыквой, обвешанный медяшками, потертыми о гроб господень, продавал сувениры из раковин, сочиняя при этом всякие небылицы; венгерец, расхваливающий ломаным языком свою помаду, масла и чубуки; наконец, собаки, путавшиеся под ногами, начинали грызться и визжать; возникал какой-нибудь спор, или какой-нибудь сердитый шляхтич стучал кулаком по столу, так что звенела посуда...
Вдруг из общего зала донесся такой взрыв смеха, что Гласко поднял голову.
— Это Качановский забавляет новую компанию, даже топают ногами от удовольствия... — шепнул он, но вдруг оборвал и съежился, как будто хотел нырнуть под стол: к ним проталкивался какой-то богатырского вида шляхтич с тарелкой в руке и бутылкой под мышкой, в темно-синем кунтуше и белом, выпачканном жупане, с огромным животом, тройным подбородком, цинично оттопыренными губами, крупным красным носом, отвислыми щеками, длинными усищами и маленькими, быстро бегающими глазками. Он оглядывался кругом, горланя громовым голосом:
— Официант, подай хоть бочонок, хам! Присесть некуда.
5
«Мировские» — польские полки, квартировавшие в Варшаве в Мировских казармах.