Вот так резолюция! Не очень грамотная, но вполне выразительная! Вот так отзыв о творчестве Жуковского, которого мы, его потомки, чего греха таить, частенько упрекаем за редактуру пушкинских стихов и письмо к Сергею Львовичу Пушкину. В обращении к Сергею Львовичу Жуковский пытался смягчить «либеральные» настроения погибшего поэта. Генерал Л. В. Дубельт, как мы видим, придерживался совершенно иного мнения, что убедительно продемонстрировал во время разбора бумаг Пушкина после несчастной дуэли. Но это все пустяки по сравнению с тем, что Василий Андреевич писал в одном полузабытом, к сожалению, документе, адресованном Бенкендорфу.

Царь же, к досаде многих реформистов, вовсе не нуждался в сердечном слоге Жуковского. Для внутреннего употребления он использовал именно лакейский — официальный, бескровный, булгаринский — слог, который, впрочем, и выражал с предельной ясностью то, чего он добивался. Сам Николай I русских изданий не читал, мнением писателей и журналистов не интересовался, настольной газетой его была парижская «Журналь де Деба», о чем с гордостью и не раз сообщал окружающим.

Кучи багрового — мясного на белом снегу — кирпича, беспорядочно наваленные между сугробов, не подтаявших здесь, во дворе крепости, где оказалось много ветренее и холоднее, чем в городе, отбросили Жуковского к прежним думам о Пушкине. Что ждет отечественную литературу? Жизнь частного лица по фамилии Александр Сергеевич Пушкин есть проблема общегосударственная. Раньше Жуковский не постигал этой мысли, а теперь, постигнув, удивился, испугался и… обрадовался.

Сани, сердито огрызнув полозьями обнаженный булыжник, замерли у подъезда комендантского дома. Внутри встретил Жуковского караульный офицер. Серый, как мышь, безбровый тихоня. Жуковский, страшась обычной волокиты или внезапных неприятностей, потому тоном не терпящего возражений вельможи произнес как можно грубее и отрывистей:

— По приказу его сиятельства графа Александра Ивановича Чернышева извольте меня, ваше благородие, незамедлительно препроводить к господину коменданту Петропавловской фортеции.

Фраза была не бог весть какая убедительная и грозная, но зато крепко сбитая, гладко обкатанная и доступная пониманию. Жуковский привык в просительных своих делах загодя готовить первую фразу, от которой частенько зависел успех. Царь-то жалует, а псарь — еще бабка надвое сказала. Еще покрутиться перед ним надо, поставить себя, чтоб отказу не получить, не уронить себя да чтоб не поворотили вспять, как давеча во дворце. В общем, получилось складненько, с достаточной внушительностью, особливо когда цилиндр, небрежным жестом опущенный на подоконник, упал, как нарочно, и покатился по неровному полу, а офицер погнался за ним, поднял и, сдув пылинки, вернул на место.

Святые Горы (сборник) i_016.png

Жуковский похвалил себя — Каратыгин!

Офицер принял с поклоном записку Чернышева, которую Жуковский, чтоб не перепутать с подобными, переложил в карман жилета, и произнес:

— Пожалуйте, ваше превосходительство, к господину коменданту.

Они гуськом отправились куда-то вниз, а потом вверх, куда-то сначала вправо, а потом влево. Жуковский чувствовал себя в лабиринте коридоров беспомощным и жалким, а более иного ему захотелось тотчас выбраться наружу, на солнце, на свет божий, но он подавил, совестясь, это тайное и покуда не до конца понятое им самим устремление.

Генерал Сукин, комендант Петропавловской крепости, принял его сидя, но с распростертыми объятиями. Следы смертельной болезни уже тронули его изможденное, землистого цвета лицо. Жуковский сразу пошел на приступ:

— Генерал, я рад вас видеть и рад беседовать с вами. Помните, генерал, как вы показывали мне крепостные планы? Но сего дня я, к сожалению, к вам лишь на одну минуту. Не могу ли я повидать арестованного? Надеюсь, повеление графа не вызвало у вас возражений?

И здесь он выдал себя с головой, выдал свое беспокойство, свой страх, свою неуверенность. Как повеление военного министра может у подчиненного вызвать возражение?

Генерал Сукин был стреляный воробей. Он отлично понимал, кто перед ним. Ходатаев на своем веку он перевидел десятки, если не сотни. Правда, оный из ряда вон выходящий проситель. Поэт, наставник цесаревича, придворный, важная птица. Пустить его, конечно, в каземат нельзя, да и зачем ему арестованный?

Жуковский улыбнулся, прочитав тайные мысли тюремщика.

— Я хотел бы облегчить участь юноши, и мне думается, что он бы прислушался к словам старшего. Жаль его, он мальчик способный.

— Разделяю ваше мнение, Василий Андреевич, сам убедился в том, дав мальчишке перо и бумагу, но свидание разрешить не могу. Однако остальное сделаю охотно…

Жуковский отступил — вечная история. Никто впрямую не вытолкнет из кабинета. На что уж Чернышев злобен, однако в глаза избегает бросить — нет! Окольным же путем выморочит. Нечего делать, поеду обратно. С паршивой овцы хоть шерсти клок. Чаю, сахару да баранок пусть не жалеют и в сухое помещение переведут, чтоб чахотки не схватил, а там посмотрим, повоюем еще. Ничего с налету не получается.

— Ну что ж, генерал, не стану настаивать. Облегчите юноше пребывание под вашим кровом. Благое содеете! Повторяю: он способен, а сие есть редкость, и радетели отечества, к коим вы относитесь, просто обязаны помнить о том.

Он был уверен, что мысль сия в тюремщике прорастет, и слава богу.

Скрывая свое поражение, Жуковский поднялся и начал прощаться.

— Так я надеюсь на вас, генерал, — сказал он, опять выдав себя с головой.

Надежды Василия Андреевича редко сбывались, хотя боролся он за каждую судьбу упорно. Некогда он безуспешно ходатайствовал за фон дер Бриггена. Просил он и за осужденного на смерть декабриста Николая Ивановича Тургенева, с братом которого дружил долгие годы. Он нарвался на жесткий ответ самодержца: «Ты при моем сыне. Как тебе слыть сообщником людей беспорядочных или осужденных за преступление?»

Не постеснялся наставника собственного сына причислить к сообщникам государственных преступников.

И что же? Охладило это пыл Жуковского?

Но далее, далее…

Несмотря на то что он совершил невозможное — ведь художник должен выручить художника — и чай да сахар, да сухое помещение в крепости вовсе не малость, Жуковский с невероятной дотоле остротой ощутил бесполезность своих усилий. Уф! Теперь путь лежал к Бенкендорфу — на Малую Морскую, но не лучше ли вначале позавтракать. Хлопоты! Хлопоты! Чужие, в сущности, хлопоты! Коли б речь не о Пушкине, он бы и мизинцем не пошевельнул. Чернышев — ужасный человек, что бесспорно, но не сравнить с Бенкендорфом. К Александру Христофоровичу обращаться — целая история, утомительных нравоучений наслушаешься на год, занудит обстоятельностью и выяснением подробностей, а в результате шиш с маслом, сошлется на государя. Но что предпринять, коли государь увиливает?! Ах, как он утомился! Ах, как он утомился! И все дела, дела! То тургеневские, то воейковские, то пушкинские, то абсолютно незнакомых людей! Ах, как он утомился! Пожалуй, надоел он порядком начальству. Assez, достаточно, хватит с него.

Сани мчались по снежному покрову, ломая хрустящую ледяную пленку. Солнце ровным начищенным пятаком прожигало туман, сквозь изрядный морозец город выглядел матовым, перламутровое небо напоминало гигантскую морскую раковину, фигурки людей чернели и виделись незначительными. Пепел от ночных сторожевых костров усеивал мостовую. Ветер гнал сорванную с какого-то офицера треугольную шляпу. Фырканье встречных лошадей то пугающе нарастало, то исчезало позади. Ни столбы, ни сани, ни дома не отбрасывали тени. Сверкали и переливались стекла, синела уличная даль, и памятник Петру плыл в пространство, простирая могучую бронзовую длань. Памятник плыл, если смотреть на него издали и сбоку, вблизи он скакал или даже преодолевал препятствие. Жуковский дивился изваянию Фальконета, не испытывая, впрочем, страха перед его, Петра, безумным взором.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: