«Наверно, Юра», — подумала Клава, вспомнила: вчера вечером он не звонил. Она сняла трубку, телефон молчал. Потом трубку положили, раздались короткие, злые гудки. И снова спустя минут десять звонок, и снова чье-то молчание…
А спустя минут сорок, не больше, кто-то позвонил в дверь.
Она бросилась открывать, не иначе Юра, освободился раньше времени, решил заехать к ней, кто же еще? Не папа же, он бы никогда не пришел к ней сюда, тем более что и адрес ему неизвестен.
На пороге стояла женщина, довольно миловидная, круглощекая, быстрые черные глаза ее мгновенно обежали Клаву всю, с головы до ног, Клава почти физически почувствовала этот беглый, но на диво въедливый взгляд, успев заметить так же узкие, намазанные светло-розовой помадой губы, синий берет на каштановых, слегка вьющихся волосах, тонкие, умело выщипанные брови…
— Вам кого? — спросила Клава, невольно внутренне ежась от этого въедливого, не отступающего от нее взгляда.
— Вас, — сказала женщина и, не ожидая разрешения, шагнула мимо Клавы в раскрытую дверь комнаты. Остановилась посередине, обвела взглядом неказистую мебель, оглядела стол, на котором белела кучка муки и стояла масленка со сливочным маслом, усмехнулась кончиком узкого рта.
— Хозяйничаете? Готовитесь встретить любимого так, как полагается, по всей форме?
— Простите, — сказала Клава. — Вы, собственно, кто?
— Я? — женщина произнесла отчетливо, жестко. — Я — Хмелевская, если вам угодно. Понятно?
— Кто? — переспросила Клава и вдруг осознала, кто это стоит перед нею, закрыла лицо руками, но тут же отдернула их.
— Вы жена Хмелевского?
— Так точно, я жена Юрия Васильевича Хмелевского, вам небезызвестного, как я догадываюсь…
О, как это все было стыдно и горько! Стыдно и горько было смотреть на круглощекое, далеко не безобразное и уж, конечно, не болезненное лицо, с ярко пылавшими от волнения щеками, слышать голос, отчетливо произносивший слова…
Она отнюдь не была прикована к постели тяжким недугом, как уверял Хмелевский, совсем нестарая, вполне здоровая, жизнедеятельная женщина, она явилась доказать свое право на мужа, побороться за него и, само собой, победить. И она постаралась — расставила все точки над «и».
У него регулярно бывали связи с молоденькими, так что Клава не первая, а возможно, и не последняя.
— Но он никуда от меня не денется, — резкие, как бы отточенные бритвой слова одно за другим сыпались в Клавины уши. — Мы с ним одной веревочкой повязаны, живем уже почти четверть века, и он, как бы там ни было, что бы ни говорил, а никогда в жизни от меня не уйдет!
Она выложила все как есть, как они когда-то решили пожениться, как жили первое время туго, а после стали жить все лучше, все более справно, и теперь, он стал зарабатывать хорошо, и она тоже работает, главным бухгалтером в одном промкомбинате, у них взрослая дочь, учится в Ленинграде, хочет быть артисткой…
Она была, пожалуй, доброжелательна, не ругалась, не кляла разлучницу, вроде бы даже жалела Клаву, такая молодая, неопытная, поверила кому? Прохиндею, обманщику, патологическому лгуну!
— Так чего же вы с ним живете? — не выдержала Клава. — С прохиндеем, с патологическим лгуном? Вы же его не уважаете?
— Я? — женщина засмеялась, скорее добродушно. — Я — другое дело, мы с ним живем давно, у нас дочь, и потом, куда же он без меня? Будто бы не знаю, да он и сам понимает, без меня он жить не сумеет, никогда и ни с кем…
Она ушла, но в ушах Клавы продолжали все еще звучать эти беспощадные слова, которые так неожиданно, нежданно-негаданно довелось услышать…
Так вот кто часто звонил Клаве, безмолвно слушал ее голос и клал трубку!
Она не хотела больше ни минуты оставаться в этой комнате.
Собрала немногие свои вещи, конспекты, тетради, постиранный, но еще не выглаженный халат для больницы, на столе по-прежнему белела мука, в кастрюле на плите было мясо. Она убрала со стола, высыпала муку обратно в пакет, мясо оставила в кастрюле, подмела пол, закрыла окно. В последний раз обвела взглядом стены, в которых, ей казалось, была счастлива.
Заперла дверь, ключи, как и обычно, положила в почтовый ящик возле дверей. Все. Конец.
Отец был дома, сам открыл ей дверь.
— Вовремя пришла, чуть-чуть не застала.
— Куда-нибудь собрался? — спросила Клава.
— В баню, — ответил отец.
Если бы была жива мама! Она бы все поняла сразу, баз слов, стоило бы ей только глянуть на Клаву, ей бы не надо было рассказывать о том, что произошло. А отец так ничего не понял, не увидел.
Вечером, когда он вернулся из бани, Клава сказала:
— Папа, я останусь здесь, с тобой.
Отец не любил допекать дочь излишним любопытством, никогда ни во что не влезал, считая — захочет, сама все расскажет.
— Хорошо, — сказал он. — Делай, как тебе удобно.
Первое время Клава ждала Хмелевского: может быть, все-таки придет, поговорит с нею? Объяснит все то, что следовало объяснить? Разумеется, прошлого не вернуть, но как же так можно, не увидеться, не поговорить, не объясниться напоследок? Но он так и не появился ни разу. И не позвонил. Скрылся из глаз прочно, как не случился он никогда в Клавиной жизни…
Уже зажглись в палатах неуютные, в белых плафонах лампы, уже из коридора доносилась музыка, кто-то включил телевизор в холле, и слышались голоса больных, когда Хмелевский проснулся.
— Я, кажется, спал? — спросил он.
— Еще как, — ответила она.
— А ты все сидела вот здесь, рядом?
Она пожала плечами.
— Да, вот так вот и сидела.
Он привстал на постели.
— Пить хочется.
— Сейчас принесу тебе чаю.
Принесла ему стакан чаю, помнила: любил обжигающе-горячий, на тарелке булочку с маком.
— Вот хорошо-то! — воскликнул он. Однако сделал два глотка, отставил стакан.
— Не хочется пить, все время поташнивает.
Снова лег на кровать, заложил руки за голову.
— А ты, по-моему, нисколько не изменилась, — сказал.
— Кто? Я? — Клавдия Сергеевна засмеялась. — Да ты что! Погляди, вся седая стала…
— Да, немного поседела, а вообще-то лицо у тебя такое, я бы сказал… — На миг запнулся в поисках подходящего слова. — Ясное, чистое, такое какое-то светлое…
Он оборвал себя, слегка задохнувшись.
— Не надо много говорить, — остановила она его. — Не то устанешь…
— Хорошо, — сказал он. Но спустя минуты две заговорил опять: — Почему ты сестра, а не доктор?
— Почему я должна быть доктором?
— Я же помню, ты училась на доктора в мединституте.
— Я тогда бросила институт.
— Как — бросила? — вскинулся он. — Ты же, помню, перешла на вечернее!
— Бросила и вечернее, не могла тогда учиться.
Он спросил тихо, хотя в палате кроме них двоих никого не было:
— Это я виноват? Да?
— К чему теперь говорить об этом?
В самом деле, подумала она, к чему теперь слова, воспоминания, напрасные сожаления о том, чего уже невозможно исправить? Тогда она решила сразу же, в один день — бросить учебу. Не могла заставить себя ходить в институт, готовиться к лекциям, конспектировать то, что говорили педагоги. Так и сказала отцу:
— Не хочу ходить в институт. И не уговаривай меня, пожалуйста!
Но он и не собирался ее уговаривать. Он вообще никогда ни на кого не давил, не принуждал кого-либо делать то, что тому было бы не по душе. Такое уж у него было жизненное правило.
— Жаль, — только и сказал он. — Ты же так хорошо училась.
Клава хотела бросить и работу, не было сил вставать рано утром, ехать в больницу, заходить в палаты, говорить с больными, отвечать на их вопросы, раздавать им лекарства…
И все-таки сумела пересилить себя, аккуратно, как и прежде, являлась в больницу, приходила в палаты, говорила с больными.
И никто не замечал, как ей трудно улыбаться, спрашивать больных о самочувствии, говорить с врачами. Никто, ни одна душа. Позднее она перешла в другую больницу, стала работать сестрой гематологического отделения. Там же осталась работать по сей день.