Когда-то сам признавался: «Я — человек одноминутного импульса».

И в самом деле, у него резко менялись настроения, не уследить.

Как это он сказал? «Ты — мое пристанище». На этот раз, надо думать, не соврал. Так оно и есть. Она ни о чем не спрашивала его, он спрашивал, а она ни разу. Может быть, и вправду он одинок? А где же в таком случае его жена? Та самая, которая говорила, что она с ним навсегда? До сих пор звучат в ушах ее слова «Никуда он от меня не денется. Он без меня ни в какую…»

И все-таки, где она? Жива ли? А дочь где? Неужели бросила отца и позабыла о нем?..

Клавдия Сергеевна медленно шла по улице к своему дому. Казалось, никогда еще не была такой усталой, как нынче. Должно быть, справедливы слова: «Ничто не проходит даром».

Простила ли она его? Да, наверное, простила, но не забыла ничего, и, как бы ни старалась, не позабудет…

Не доходя до своего дома, Клавдия Сергеевна остановилась. Подняла глаза кверху. Ее окно на восьмом этаже было хорошо и ярко освещено, свет из окна падал на балкон, высветлив коралловые ягоды рябины, которые в ночной темноте казались стеклянными и тугими, словно бусы на елке.

Впервые, за много лет, она возвращалась к теплому, ровно и ясно сиявшему свету в своем окне…

МИСС УЛАНСКИЙ ПЕРЕУЛОК

— Знаешь, что, по-моему, важнее всего? — спросил меня Любимов и, не дожидаясь моего ответа, сказал: — Важнее всего знать, что тебя ждут. Чтобы ты был уверен, что тебя ждут, как…

Он замялся в поисках нужного слова.

— Что тебя ждут, как соловей лета, поняла?

Поднял кверху палец.

— Вот это и есть самое важное…

Я подумала про себя:

«Кто меня ждет? Разумеется, бабушка, она без меня никогда спать не ляжет, пока я не вернусь домой. А я жду маму и папу. Очень жду».

Между тем Любимов продолжал:

— Я рос нелюбимым ребенком. Хотя фамилия у меня, как видишь, вроде бы связана с любовью, но любить меня никто не любил. И никому я не был нужен. Отец нас бросил, мне и трех годов не было, мать вскорости опять замуж вышла. И все бы хорошо, казалось, и отчим мой тоже вроде бы не самый плохой попался, а невзлюбил меня. Как я теперь понимаю, у него сильная ревность была, к прошлому матери, бывало, все допытывается у нее, к кому она больше тяготеет, к моему отцу или к нему…

Любимов вытащил из ящика тумбочки «гвоздик», чиркнул спичкой, с наслаждением затянулся, но в эту самую минуту в палату вошел доктор Семечкин, уже в годах, что-нибудь под полсотни, строгий, перед ним многие в госпитале робели. Огляделся по сторонам, спросил сердито:

— Кто это курил?

— Никто, — бойко ответил Любимов.

— Я серьезно спрашиваю, — все так же сердито продолжал доктор Семечкин.

— Да, никто, доктор, — досадливо возразил Белов, лежавший возле окна.

То ли потому, что они были земляки, оба из Горьковской области, то ли потому, что Белов был самым тяжелым раненым: обе ноги ампутированы и правая рука по локоть, старый доктор относился к Белову уважительней, чем к остальным раненым.

— Ладно, — примирительно проговорил он. — Не будем спорить. Никто так никто…

И, сев на койку Белова, откинул одеяло, стал выслушивать и выстукивать его сердце, легкие, печень.

А Любимов, старательно погасив свой «гвоздик» о ножку кровати, продолжал, понизив голос:

— И вот ведь как получилось: мать родила двойняшек, двух девочек — Дашу и Машу, и так их любила, так любила, даже и представить себе трудно, а на меня ноль внимания, фунт презрения, честное даю слово!

У него было худое, длинное лицо, казалось, кто-то взял его за лоб и за подбородок, стал тянуть в разные стороны. На этом длинном, вытянутом лице — маленький нос пипочкой и рот, словно куриная гузка.

— Вот как оно получается, девочка, — сказал Любимов, когда доктор вышел из палаты, — фамилия-то Любимов, а любви ни на столечко! И жена, скажу по правде, попалась не ахти, до сих пор не знаю, любит ли меня или так просто живет, потому что возраст подошел, тоже была уже не молоденькая, двадцать шестой сравнялся, а замуж никто не брал, тут кстати я подвернулся, туда-сюда, по обоюдному согласию и свадьбу сыграли, и все как полагается, а вот любит она меня или нет, по сей день, веришь, не знаю! Да, не знаю, и все тут!

— Сколько же вы живете? — спросил Тупиков, самый молодой в палате. — Наверно, уже давно?

Очевидно, двадцатилетнему Тупикову, как и мне, все люди старше тридцати казались уже изрядно пожилыми. Я знала, Любимову исполнилось здесь, в госпитале, тридцать два года.

— Какое там давно, — усмехнулся Любимов. — Без году неделя, в общем, в феврале свадьбу гуляли, а в июне, как известно, война, в августе я уже на фронт подался…

Тупиков смотрел на него с нескрываемой жалостью.

— Небось скучаешь по жене?

— Кто? Я? — Любимов рассмеялся, по-моему, притворно. — Да ты что? Чего мне скучать? Да и есть ли время о чем-нибудь таком тосковать?

— А здесь, в госпитале? — спросил Тупиков.

Он был из породы круглоголовых крепышей, короткая шея его ушла в плечи, губы были толстые, румяные, и щеки тоже румяные, весь он производил впечатление очень здорового, всегда всем довольного человека, но, должно быть, как оно часто бывает, на самом деле все было совсем не так…

Тупиков был ранен под Харьковом в голову, до сих пор с его головы не сняли повязку.

— Еще немножечко, — признавался Тупиков, — самую бы малость, и Тупиков играл бы теперь в домино с госпожой смертью.

О себе он обычно говорил в третьем лице, причем называл себя по фамилии.

Это была моя палата, я приходила в этот госпиталь два раза в неделю. Ходила я всего два месяца, с конца апреля. Меня привел сюда Стас Аверкиев, сосед по дому, мы жили на разных этажах, он на третьем, я на шестом, его мать, кастелянша госпиталя, дружила с моей бабушкой, и она устроила Стаса поваром в госпиталь, в котором раньше помещалась наша школа. В этой школе я проучилась неполных восемь лет, в сорок втором году здесь оборудовали госпиталь, а я пошла работать в швейную мастерскую вместе с бабушкой, мы шили телогрейки, ватники. Это называлось: выполнять заказы фронта.

Мне и бабушке полагались две рабочие карточки, и еще мы получали два аттестата от моих родителей. Оба они, и папа и мама, были врачи, оба работали в полевом медсанбате на Северо-Западном фронте.

Так вот, как-то Стас встретил меня в подъезде нашего дома.

— Какая ты большая стала, — сказал удивленно.

— Бабушка называет меня дылдой, — сказала я.

— Вот уж нет!

Он внимательно оглядел меня, я даже поежилась от этого острого, словно бы всепроникающего взгляда.

Стас был известный в нашем районе бабник, не пропускавший ни одной мало-мальски смазливой девушки.

Сколько раз местные сердцееды били его смертным боем, сколько раз грозились выбить все, какие есть, зубы и переломать кости, один парень из соседнего, Костянского, переулка, у которого Стас умыкнул возлюбленную, дал клятву снять скальп с головы Стаса.

Уж не знаю почему, но клятвы своей он не сдержал, наверное, попросту испугался. А Стас продолжал влюбляться и влюблять в себя женщин самого разного возраста.

Когда Стас женился, все его соперники облегченно вздохнули, теперь, подумали, больше не будет ничего такого. Куда там…

Стас был маленького роста, носил очки с выпуклыми стеклами по причине сильной близорукости, из-за близорукости его и на фронт не взяли, рано полысевший, с плохими, редкими зубами.

Но, несмотря на невидную внешность, имел бешеный успех у женщин, может быть, благодаря ласковой манере обращения, ибо всех решительно он называл «лапушкой», «киской», «солнышком», всем любил дарить цветы или шоколадки.

Предметы его увлечений были иной раз старше его самого, но это обстоятельство нисколько не смущало Стаса, он говорил:

— В каждом возрасте имеется своя прелесть, надо только уметь увидеть ее и оценить так, как следует…

Жена Стаса, властная женщина, много выше его ростом, румяная, густобровая, пилила Стаса по целым дням, обвиняя в вероломстве и прочих грехах, а он в ответ неизменно нежно оправдывался:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: