- Тебя били? - сказал он тихо.

- Били.

У нее зуб на зуб не попадал, вдруг она вскрикнула жалостно и стыдливо:

- Да не смотрите на меня так, чего смотрите...

- Иди, я тебе согрею воды, умоешься, чаю поставлю, иди в постель ...

Он повел ее под руку в освещенные комнаты. Она плакала обиженно, жалобно.

- Что асе ты, Аня, какая ты, право, чего же плакать, - утешал он.

Он усадил ее на диван, начал снимать ее неуклюжие сиротские башмаки, с ушками, точно неживые.

Он принес ей помятый таз с горячей водой, гребень, чтобы расчесать волосы, губку, кусок простого, серого мыла.

Она сидела, накрывшись его офицерской шинелью, дрожала, и плакала с горьким детским отчаянием.

- Простите, что я вас тогда обокрала, дрянь я, подлая, воровка, простите.

- Хорошо, прощаю, вот умойся... Я выйду.

Он прикрыл к ней дверь, с таким чувством, какое бывает, вероятно, у хозяина, когда к нему возвращается сбежавшая собака или кошка, истощавшая, в клочьях шерсти, с порванным ухом и с позвонками, выпирающими на тощей спине.

Ему было все равно, уйдет она завтра, обокрадет его снова, сбежит или останется. У него было только чувство жалостной благодарности, что сегодня она вернулась, и снова спит на его диване и ее темно-рыжие волосы заплетены, как у девочки, кичкой и повязаны тесемкой (она всегда так собирала волосы после мытья).

Поверх пледа он накрыл ее старым ковром, чтобы ей было теплее и бесшумно отошел в своих татарских мягких сапожках.

ПОЕДИНОК

Анна проснулась поздно. Она смотрела, как Мусоргский, согнувшись, пишет за столом. Потом небрежно собрала в косу рыжие волосы и поискала под постелью кончиком ноги башмак.

- В лавку, что ли, пойти, - сказала она, лениво зевая. - Курить страсть хочется.

- Да я уже был в лавке.

Действительно, он рано сбегал в мелочную на углу, и в табачную:

- Вставай, вставай, лежебока.

Она посмотрела равнодушно и, не стесняясь его, стала надевать поверх нечистой сорочки вязаную, прорванную на локте кофточку.

- Голова болит, - сказала она. - Ты дашь вина, рюмку.

- Что же, выпей... А может быть, лучше чая, сайки свежие, московские, еще теплые.

- Спасибо, сайки я люблю.

Она лениво пошла с ним на кухню, чуть поводя боками. Как и раньше, кофточка была полузастегнута на груди и хвост рыжих волос небрежно сброшен на белую, очень нежную, шею.

На кухне, он прикрыл стол бумагой, но она изодрала ее, задумчиво чертя вилкой. Она много курила. Потом ходила по кухне, с куском хлеба в руке, жевала рассеянно. Ни перемены, ни благодарности в ней не было.

А в нем все было по иному. Отошло влечение, желание, властная тьма. Теперь он смотрел на нее с ясным вниманием и покоем.

У него и жалости к ней не было, а только пристальное внимание и неловкость из-за женской ее неряшливости, зевков, папирос.

- Ты чего так смотришь? - внезапно сказала она с неприязнью.

Чувство неловкости перед ним было у нее и она хотела скрыть это, под своей развязностью.

- Разве я смотрю?

Он опустил глаза, стал прибирать чашки на столе. Непостижимое человеческое существо в его доме, - уличная женщина, - и странно, что теперь он хорошо видит в ней то, чего не видел раньше: что-то неуловимое, непередаваемо-человеческое, сокровенный, жалостный свет.

Анна присела в его кресло, с папиросой:

- У тебя работа какая, что ли? Озабоченный ты. Хожу, хожу, а ты и не посмотришь ...

- Ну, вот, только что окрысилась, зачем смотрю, теперь, почему не смотрю. Смешная ...

- Так ты не так смотришь, не так. Он помолчал, потом сказал:

- Это верно, не так ... И вот что еще хочу сказать: когда тебе у меня надоест, скучно станет, ты уходи, я тебя не буду держать, даю честное слово. Спасибо, что пришла. Хорошо, что уйдешь. Понимаешь?

Она неловко, немного детским движением, сползла с кресла, бросила окурок, притушила башмаком, отошла к окну. Тихая, стояла там, освещенная инеем. Она провела по инею кривую робкую черту:

- Понимаю. Чего не понять. Опаскудела вам, вот и все. Не бойтесь, не останусь. Я не как ваши честные, только деньги с мужей тянут. Сама знаю, что вольная. А за ночлег спасибо. Нынче и уйду.

Мусоргский рассмеялся:

- Кто это тебя о честных научил толковать? И никуда ты нынче не уйдешь. Не прикидывайся, пожалуйста. Я вижу, ты до черта усталая, избитая, больная ... Куда ты пойдешь, уже сиди лучше тут и помалкивай, покуда не отдышишься. А главное, вовсе неверно, что ты мне, как говоришь, опаскудела. Ты мне лучше, дороже, краше стала, не знаю, как сказать, несравненнее, чем раньше. Если бы я мог все толком тебе объяснить. Что-то случилось со мною, как и когда не знаю. Может быть, тогда случилось, когда я в метели твое пение услышал, или когда один по кабакам таскался, зачем-то тебя искал ...

Он стал у окна с нею рядом и его лицо осветилось неясно, голубые глаза померкли. Он провел ногтем черту на инее, рядом с ее.

- Здесь мне ни в одном слове нельзя ошибиться, - сказал он тихо. - И, для того, что я скажу, у меня слов нет. Самому смутно. Но я понял. Я благодарю тебя, что я настоящее понял.

Она покосилась на него с удивлением.

- Вот, ты. И не ты одна, все равно, и другая, другие. Не в числе дело. А хотя бы только одна ты. Как же так, почему творится такое на свете, что человека так топчут, как в точиле, терзают, до того, что человеческого ничего в человеке не остается. Понимаешь. Ведь на землю приходил Сын Божий. И все грехи мира, и проклятие, и смерть, на одного Себя принял. Все, понимаешь, тут нечего прикрывать, - все струпья, каросту нашей крови, грязи, язвы, до самого дна, всю мерзость нашу. Все, понимаешь ты или нет? И за то при Понтийском Пилате и страдаша и погребенна и воскресша в третий день, по Писанию ...

Она ничего не поняла, посмотрела на него с холодной досадой.

Он грустно рассмеялся.

- Сказано, что после того, как Он был с нами, мы все, понимаешь, все живое освящено, прощено, что мы стали сынами Божьими. От греха освобождены, от проклятья, тьмы плотской, тела. Мусоргский вдруг побледнел:

- А ты пьяная, ужасная, а ты в трактире на Мещанской, с арфой. И это после Его воскресения. А Мещанская, с банями, с портерными, с чем хочешь, чавкающая в пару, все такая же, как до Голгофы, - гаже еще. Что такое? Так не должно, не может быть. Не можем мы так жить, после Его пришествия... У меня с детства этим душа болит... Я таким пришел на землю. Невыносимо мне, понимаешь. Невыносимо, что люди такие же остались, и еще хуже, после Него. Где преображение мира? .. Постой, трудно это сказать ... Ну, так часто повторяют, у каждого есть свой крест. Только я это по иному и вполне понял. Думаем мы о том или нет, знаем или не знаем, но каждый человек, и звери с нами, несут свою Голгофу. Все сострадает Христу, вольно или невольно. Это и есть наша жизнь. В этом сокровенный свет всего бытия. Но одни так и испускают дух на своем кресте, не приходя в сознание Христово, не воскресая, другие же, как тот разбойник, - Господи, помяни мя во Царствии Твоем, - другие преображаются, кто к воскресению хочет пробиться, перебороть похоть смерти, плен тьмы, тела, греха, я не знаю, как сказать, - все пленения человеческие, все, что Он победил ... Те, может быть, и воскресают, как Он...[лдн-книги1]

Мусоргский не заметил, как она отошла от окна, как села, уперши подбородок на сжатые сухие кулачки и все смотрела на него, с пытливой неприязнью.

- Чего я тебе только ни наговорил, - обернулся к ней Мусоргский. - У тебя, я думаю, в голове кавардак поднялся.

- Вроде. Только не у меня, а у вас в голове кавардак, - сказала она дерзко. - Какой-то вы сумасшедший, право, стали. Из желтого дому.

- Я больше не буду... - он сел, улыбаясь, рядом.

Аня не поняла, что он говорил, да и не слушала толком, но с подозрительным беспокойством решила, что белокурый барич выдумал какой-то подвох, что-то новое, и обязательно против нее, чтобы поймать ее на чем-то или в чем-то перехитрить.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: