Его собеседник скривил губы. Избито, заезжено, затаскано. В оптимизме такого рода всегда звучит какая-то неизбывная пошлая нота – нечто вроде черных очей, столь любезных застолью твоих богомольно-пьяных прихожан. Стеноз, да плюс створки, как рассохшиеся двери, во-от на столько (он раздвинул на приличное расстояние большой и указательный палец левой руки) не смыкаются. Ты хоть Плетнева вызывай – он подтвердит. Покой и усиленное лечение – может, годик-другой еще протянешь. И нос они тебе вдобавок перебили. А там, на Соловках, тебя даже на подвиг потянуло: дьякона спасать. Он засмеялся. Чудак. Ты, небось, рад был без памяти, когда охранник первый раз промазал, а на второй у него заклинило затвор? А мы огорчились… Нет-нет, жажда крови тут совершенно ни при чем. Напротив: даже отвращение от безумной, прямо-таки сладострастной жестокости, с какой проливает ее человек. Право, будто не люди на земле, особенно у вас, в России, а вампиры, которых мы, кстати, на дух не переносим… Почему огорчились? Представь: разыгрывают пьесу, все идет своим чередом, и вдруг у некоего зрителя в бедной его головушке случается короткое замыкание, он воображает себя посланцем небесной… ха-ха-ха… справедливости, выскакивает на сцену и – положим – выхватывает у Клавдия склянку с ядом. Король жив, королева пребывает с ним в скучнейшем, но законном браке (иногда, как и прежде, наставляя ему рога, что, впрочем, у человечества отчасти и с нашей помощью вошло в обычай), Офелия рожает принцу детишек – но где, позволю тебя спросить, истинный Гамлет? Где леденящий душу призрак? Прощай, прощай и помни обо мне! Где датское королевство, в котором несомненно что-то подгнило, – как гниет, воняет и смердит сейчас на одной шестой части этой незадачливой планеты? Безрассудное – пусть даже с благими целями – вмешательство спасает Гамлета, но убивает трагедию. Словом, не следовало бы Ему встревать, толкать охранника под руку, а потом портить его боевое оружие. И самое главное – во имя чего? Рассудим, не давая воли страстям: что лучше – в морозный день, на острове далеком с свинцом в груди упасть на белый снег или влачить здесь тебе самому опостылевшую жизнь, сносить издевательства и побои от тюремных псов и ждать, когда тебе пристрелят в смрадном подвале? Он кивнул на младшего лейтенанта, боровшегося со сном и время от времени вяло опускавшего кулак на стол и слабеющим голосом повторявшего: «Не спать! Не спать…»
А детки дьякона? Матушка его? Натурально, все померли. Он еще жив был, они ходили по деревням, побирались… Мы за ними наблюдали, и, доложу тебе, горькая открывалась нам картина. Подавать подавали, не спорю. Но как?! Постучат, положим, в десяток домов, подайте, говорят, именем нашего бога, а их к нему и отсылают. Он вам и подаст, а нам самим жрать нечего. Из одного, коли повезет, вынесет сердобольная баба кусок хлеба на всю стаю и слезу проглотит, глядя, как делит этот кусок несчастная и сама голодная мать на шесть разинутых ртов. Она первая и померла. Потом двое деток стали криком кричать от нестерпимых резей в животиках и тоже умерли: какой-то доброхот дал им хлебных крошек вперемешку с мышиным пометом. Ты, небось, подумал, – нарочно? Если бы… Это и его пища была. Ах, скучно жить на этом свете, господа-товарищи! Причем, обрати внимание: все вокруг уповают, что не может-де долго продолжаться подобная бесчеловечность и что очень скоро наступит время всеобщей справедливости. Ага. Наступит. После дождичка в четверг – так, если не ошибаюсь, выражаются у вас в тех случаях, когда обещанное не будет выполнено никогда? Пока все людишки не перемрут как мухи или их не передавят – опять же, как мух. Да ты и сам нынче видел, каковы у тебя были гости. Все с того света! И все – заметь – тебя там поджидают. С цветочками в четном количестве… хи-хи… Ты у них там будешь… хи-хи… как свадебный генерал.
– Мне стоять… трудно… – задыхаясь, промолвил о. Петр. – И дышать. Тошнит… от тебя. Уходи.
– Последнее предложение! – голосом ярмарочного зазывалы выкрикнул человек в капюшоне. – Ты отрекаешься – мы помогаем. Да тебе, кстати, и начальник тюрьмы предлагал… Он, правда, всего лишь на первый шажок тебя подталкивал. Но за первым и других не миновать. Сказавши «а», изволь сказать «б»; сказавши «Сергий», говори, что ваш бог многого не предусмотрел; признавши его недальновидным, согласись, что храм – всего лишь оболочка, скрывающая удручающую пустоту. Такова логика, мой друг. Ну-с?
– Иди… – с трудом говорил и дышал о. Петр, – к своему хозяину… и скажи… – Он облизнул пересохшие губы. – Да… наше время… падшее… – Он повторил. – Падшее наше время. Сергий отпал? Другие… за ним… прельстились? Было и раньше… до нас было. Но Церковь стоит. Епископы ее не одолели… и врата адовы не одолеют… ее.
Он очнулся от сильного удара ногой в живот.
– Тебе, выб…док, говорили – не спать! – Младший лейтенант бил его поочередно то правой, то левой ногой. – Не спать! На том свете, – он перевел дух, – отоспишься, поп х…мудрый!
– Встану я… встану сейчас… – и о. Петр, кое-как поднявшись на колени, бессильно скользил ладонями по стене.
Младший лейтенант со всего маха ударил его ногой в спину, и он снова упал.
Лежа на полу и корчась от боли в позвоночнике, он видел густеющую за окном тьму, видел повисшую в белесовато-желтой мгле луну, а в левом верхнем квадрате решетки видел далекую, мерцающую голубовато-серебряным светом звездочку. Он сразу понял, что это Анечка подает ему знак.
– Ты, моя милая, драгоценная моя, – шептал он ей, – я к тебе прилечу, будем вместе… Мы с тобой и по смерти не должны разлучаться. И не разлучимся никогда. Так написано – и все сбудется.
2
Дверь распахнулась, и в камеру вошли двое: начальник тюрьмы, Крюков, а с ним высокий, плечистый, загорелый человек в гимнастерке, галифе и вычищенных до блеска сапогах. Папироса дымилась в руке у него. Младший лейтенант при их появлении так и застыл с поднятой ногой, которую он снова нацелил в спину о. Петра.
– Отставить! – поглядывая на своего спутника, неуверенно скомандовал Крюков.
– Да ты, капитан, погоди, – густым басом лениво сказал загорелый, первым, по-хозяйски, усаживаясь за стол. – У меня правило: замах в карман не прятать. Замахнулся – бей!
– Так точно! – обрадовано воскликнул младший лейтенант и ударил – но на всякий случай несильно. – А ну, вставай! Вставай, тебе говорят! Пришли к тебе…
Долго поднимался на ноги о. Петр: сначала со стоном перевернулся на живот, потом, перебирая по полу руками, присел на четвереньки и лишь затем, едва разогнувшись и держась за поясницу, встал, наконец, спиной к стене. Качалась перед ним противоположная, омерзительного грязно-зеленого цвета стена, шатало из стороны в сторону долговязого человека в пенсне, в котором он не без труда признал начальника тюрьмы, рядом, набычившись, отчего пустая кожа под подбородком отвисла у него еще заметней, покачивался младший лейтенант, а у стола, за синеватой, колеблющейся, жиденькой завесой табачного дымка сидел кто-то ему несомненно и хорошо, даже близко знакомый. И этот знакомый о. Петру человек знакомым низким голосом сначала велел младшему лейтенанту принести пепельницу, а когда тот вернулся с пустой консервной банкой, брезгливо выговорил, чтобы эту гадость (он стряхнул в нее пепел) сию же секунду убрали и поставили перед ним нормальную пепельницу для нормальных людей, а не для забулдыг, какая должна быть даже в тюрьмах. Лицо Крюкова пошло красными пятнами.
– У замполита… – сорвав пенсне с переносицы и нервно протирая его, сказал он, – в кабинете… на подоконнике… Быстро!
Затейливая пепельница в виде пышного женского зада с низко приспущенными панталонами и отверстием посередине появилась на столе.
– Кх… кх… – откашлялся начальник тюрьмы. – У нас тут заводик… Льет. Не в ущерб основной продукции. Исключительно для подарков. Замполиту, например, на день рождения.
Теперь уже не в какую-нибудь воняющую рыбой пустую жестянку, а в глубину чугунного женского зада не без удовольствия стряхивал пепел важный гость.