Странное представление тогда было у Кайо о городе. Он вставал узкими высокими домами, льдисто поблескивающими множеством окон. Дома высились по берегам каналов и рек, а прямые улицы рассекали многоэтажные жилища.

В один из таких вечеров Наталья Кузьминична принесла книгу к сказала Кайо, что ее написал великий писатель Горький.

Казалось бы, что может быть общего между жизнью нижегородского мальчика Алексея и чукотского паренька Кайо родившегося в пустынной тундре? Детство, описанное Горьким, проходило в другой обстановке, в русском городе, в деревянном доме, в чужих заботах… Но Кайо порой казалось, что он читает о себе самом, о своем собственном детстве. За напечатанными словами таилось что-то общее — и в жизни Кайо, и в жизни Алеши… Эта суровая зима сорок второго года осталась в памяти Кайо как зима, согретая добрыми книгами Горького. Кайо прочитал все его книги, которые были в школьной библиотеке и на полярной станции. Он плакал над страницами удивительного рассказа «Страсти-мордасти», радовался успехам уже возмужавшего Алексея из «Моих университетов». Может быть, тогда и почувствовал Кайо пока еще неосознанное влечение к этому слову — университет.

И вот Горький на площади. Суровый, непреклонный, величественный. Почему-то в бронзовом изображении писателя не было той доброты, которой он согрел очень далекого читателя в занесенном снегами чукотском селении Улак.

Эта площадь была мало знакома Кайо в теперешнем ее облике. Потребовалось некоторое время, чтобы начать правильно ориентироваться.

За станцией метро зеленел парк. Если идти этим парком…

Теперь Кайо понял, как ему идти.

Он медленно двинулся по аллее.

Вот так он шел той поздней осенью и думал с горечью, что жизнь для него кончилась: доктор только что сказал, что он болен туберкулезом. Рушилась жизнь, ясно было, что не видать ему университетского образования, да об университете он уже и не думал, а лишь горько сожалел, что заболел на далекой чужбине.

В тот день думалось о себе как о самом несчастном человеке на земле, которому судьба приготовила самые жестокие испытания и беды. Почему именно на нем сошлось все — и сиротство, и болезнь, от которой, как он слышал, нет настоящего хорошего лекарства? Потрясенный диагнозом, он спросил у сухонького старичка профессора, сколько можно протянуть с этой болезнью?

— Все зависит от вас, молодой человек: с туберкулезом можно дожить и до глубокой старости.

«Можно сгореть и в несколько месяцев», — про себя продолжал его мысль Кайо.

А какая была прекрасная осень! Было тепло, листья, правда, уже пожелтели, но еще держались на деревьях. Город, который становился близким и понятным Кайо, словно сочувствовал ему, шепча листвой ласковые слова.

Вот в этом парке, протянувшемся от Кировского проспекта к Зоопарку, к разрушенному угловому дому на Мытнинской набережной, где предполагали устроить студенческое общежитие, Кайо тогда нашел скамейку.

Скамейка была точно на том же месте. А может быть, это другая скамейка — ведь прошло двадцать с лишним лет, сколько народу пересидело здесь, сколько краски было намазано, а потом стерто!

Кайо подавил искушение сесть на скамейку. Нет, надо идти дальше, посмотреть, что стало с домом, который разбирал студент Кайо, кашляя от кирпичной пыля и еще не подозревая, что этот кашель от болезни, угнездившейся в его легких.

Когда Кайо впервые шагнул за забор, отдалявший от улицы полуразрушенный дом, он словно шагнул назад, навстречу прошедшей войне. Он снова слышал хруст щебня под подошвами, тяжелые солдатские шаги в тишине настороженных девятисот ночей, когда каждая минута, каждая секунда могли принести смерть в любой дом.

Рядом с Кайо работали вчерашние фронтовики, ставшие студентами. Почти все они носили военную одежду, солдатские гимнастерки, офицерские кителя. Работали они на разборке дома сосредоточенно, добросовестно, без лишних слов. И вот один из них, у которого на кителе было два ордена Отечественной войны, тихо позвал Кайо и велел сходить к коменданту, отставному военному.

Комендант, сидевший в крохотной каморке, понимающе кивнул и тяжко вздохнул. Он взял большой серый мешок и пошел за Кайо.

Студент-офицер сидел на груде кирпичей и курил. Большой лист газеты лежал в его ногах, придавленный кирпичом. Когда ветер пошевелил край газеты, Кайо увидел обрывок женского платка и осколок гладкой белой кости. Сначала он ничего не мог понять, а потом, когда догадался, волосы от ужаса взмокли и на лбу выступила испарина. Студент-офицер покосился на Кайо и сочувственно сказал: «Ладно, иди. Как-нибудь справимся».

Кайо отошел.

И в дальнейшем он каждый раз содрогался, когда находил что-нибудь подобное среди груды разбитых кирпичей и щебня.

Сейчас здесь была широкая набережная, а на углу стоял красивый большой дом с табличкой «Общежитие Ленинградского ордена Ленина университета имени А. А. Жданова».

Дом показался совершенно другим, а может быть, его и в самом деле перестроили.

Постояв на набережной, Кайо вошел с западной стороны в Петропавловскую крепость. На Соборной площади замедлил шаги, глянул направо. Здесь ничего не перестраивали. Та же дверь, но, по всему видать, в этом доме, в его подвальном этаже уже никто не жил. В темное предзимье, длившееся в Ленинграде до самого Нового года, ходил сюда Кайо. От двери вниз вели четыре выщербленные ступеньки, должно быть, помнившие еще гренадеров, охранявших декабристов. По ним Кайо спускался вниз, окунаясь в тепловатый запах каменной сырости, нащупывал дверь и толкал ее внутрь, входя в просторную кухню.

Можно, конечно, еще раз пройти той дорогой, но повторить жизнь уже нельзя. Прекрасно вспоминать, но это только воспоминания — и больше ничего, потому что жить надо, глядя вперед, а не назад.

Кайо вышел через восточные ворота Петропавловской крепости, обошел стену и спустился к пляжу. Здесь он грезил о чукотских берегах, не задавленных каменными набережными, ощущая под ногами живой, мягкий песок. Да, тогда любимым местом для Кайо стала Петропавловская крепость. Конечно, у этого места дурная слава. Кайо видел камеру, в которой сидел его любимый писатель Алексей Максимович Горький. И все же есть в этом удивительном строении гордость, слава, крепость и горечь исторических ночей великой России. И острый высокий шпиль, вонзившийся в серое небо, — как пронзительный зов отчаянной старинной русской песни…

Кайо спустился вниз по эскалатору и принялся изучать схему линий Ленинградского метрополитена. Далеко протянулась подземная дорога — за парк Победы, за Невскую заставу, на Петроградскую, на Васильевский остров. Много знакомых названий… «Нарвская»… Это же то место, где жила Наталья Кузьминична!

Подошел вагон, и Кайо поехал в свою молодость.

Он сразу же узнал площадь, хотя и здесь построили много новых домов. Что-то еще изменилось, но что именно — Кайо не мог точно определить.

Дорогу к старому знакомому дому он помнил так, что, не останавливаясь, прошел до самой двери квартиры, и только перед тем, как нажать звонок, вдруг засомневался. Как его встретит старая учительница? Сразу и не узнает: ведь прошло более четверти века.

Кайо услышал, как в глубине квартиры задребезжал звонок. Он ждал, пока откроется дверь, и думал, сколько же сейчас лет самой Наталье Кузьминичне, если она приехала в Улак уже сорокалетней, в тогдашнем представлении Кайо, — пожилой женщиной.

Дверь открылась, и перед Кайо предстал немолодой человек с небритым лицом, наполовину лысый.

— Здравствуйте, — растерянно произнес Кайо.

— Здравствуйте, — удивленно отозвался человек. — Вам кого? — Он пристально вглядывался в Кайо.

— Мне Наталью Кузьминичну, — ответил Кайо, — она жила здесь.

Человек еще раз пронзил Кайо пытливым взглядом и коротко сказал:

— Входите.

Кайо последовал за ним, прошел через полутемную прихожую, с бьющимся сердцем вспоминая, как он заходил сюда много-много лет назад.

На том же месте стоял столик с телефоном, а над ним — потускневшее зеркало.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: