За дверью зашумели. Послышался подъезжающий грузовик. Либо привезли зарплату, либо приехали за нами.
Мы с Ивановским переглянулись, он подошел к окну.
Раздались два выстрела, потом еще три.
— Вот и бандиты! — обрадовался Ивановский. — Все-таки это кино.
Милиционер бросился к окну, растерянно поглядел на меня и кинулся вон из комнаты.
Мы пошли следом за ним.
— Чокнутый, — заметил Ивановский. — Сейчас ему всыпят.
Снова стали стрелять.
Люди давились в дверях, вырывались во двор. Парень в куртке из черной китайки дергал за ручку заколоченную гвоздями оконную раму. Когда нам удалось выбраться наружу, киногруппы мы не обнаружили.
Толпа окружала что-то лежащее на земле. Сквозь брань и проклятья доносились отдельные связные фразы, из которых стало ясно, что бандиты убили шофера, охранника и нашего несчастного милиционера.
Убитых перенесли в здание. Тогда я увидел, что они мертвые.
Надо было что-то предпринимать. «Два пацана», — вспомнил я его слова о детях. И не мог поверить, что все произошло взаправду.
По откосу террикона ползла вверх груженная породой вагонетка. Вертелось колесо на главном подъеме.
Социолог Михаил Устинов и инженер Анатолий Ивановский пробрались оврагом вдоль пенистого потока шахтных вод, воняющих тухлыми яйцами, и вышли к трамвайной линии.
Они с трудом узнавали город. Трамвай проезжал мимо полей, огородов, каких-то хуторков. Показался полуразрушенный четырехэтажный дом с обгоревшими стенами. Из проулка выехал грузовик с людьми в серо-зеленых мундирах, возле кабины за дощатой перегородкой стояли автоматчики. Похоже, везли пленных. У них в глазах была тоска.
Трамвай повернул, качнулся. Завизжал и забился поросенок в мешке; молодица лет двадцати пяти, в мужском пиджаке, держала мешок между полных ног, обутых в матерчатые тапки.
Горный директор второго ранга, молодой парень с двумя рядами орденских колодок на кителе, косился на нее.
От передней площадки брел по вагону слепой мужчина и пел берущим за сердце голосом: «Бьется в тесной печурке огонь...» Он держал в руке старую военную фуражку. Пассажиры бросали ему монеты. Горный директор дал рубль. Молодица отвернулась, насупилась.
— Друг, — сказал Устинов, взяв слепого за локоть. — Чем тебе помочь?
— Где воевал? — вскинул голову слепой, напряженно двигая белесыми бельмами.
— Юго-Западный фронт, — ответил Устинов, помолчав.
Он вспомнил, что на Юго-Западном в начале войны воевал его отец.
Ивановский толкнул его и постучал пальцем себе по лбу.
— Будь здоров, товарищ, — сказал слепой. — Видишь, как оно...
Трамвай остановился. Он нашарил поручень и стал выходить, чутко и настороженно вслушиваясь в уличный шум.
— Где живешь? — крикнул Устинов.
— На Грушовке.
Устинов посмотрел ему вслед, не зная, что делать.
— Ты бы ни с кем не связывался, — сердито произнес Ивановский. — Кто ты такой? Забыл? Надо найти какой-нибудь выход и ни с кем не связываться! Социологов в сорок девятом году не было.
Трамвай тронулся, пассажиры заговорили об инвалидах, молодица оправдывалась, что у нее нету денег, вот едет на базар продавать порося. «На Грушовке», — повторил про себя Устинов. Он припомнил, как однажды в детстве ему показали полуразвалившуюся саманную мазанку возле балки, в которой когда-то скрывались бандиты, совершавшие налеты на шахтные кассы. И снова как будто увидел запрокинутые головы убитых шофера, охранника и милиционера.
Пройдет десяток лет, и к шестидесятым годам жизнь умчится далеко от послевоенной поры. Но сейчас трудно было поверить, что он видит одноэтажные домики Дальнего поселка, едет на трамвае по центральной улице, слышит разговоры о калеках. Через несколько лет трамвайную линию перенесут отсюда, сметут домишки, забудут, почему поселок назывался Дальним, хотя находился рядом с главной площадью, забудут многое, как ненужный хлам, но потом вдруг потянутся к нему. В душе Устинова что-то повернулось. Он увидел родное в этих бедно одетых людях, в этих простодушных домиках, в этих руинах, обшитых строительными лесами.
Оставив Ивановского на улице, Устинов зашел в горком партии.
Постовой милиционер задержал его. Никаких документов не было. Устинов сказал:
— Я с шахты. Был налет на кассу. Мне срочно к секретарю!
То же самое он повторил в приемной. Вышел секретарь. Невысокий, суровый, с тяжелым взглядом.
— Как вас зовут? — спросил Устинов.
— Пшеничный Владимир Григорьевич. Слушаю вас.
— Я — Устинов Михаил Кириллович, социолог из Москвы.
— Слушаю вас, Михаил Кириллович.
Наверное, он не понял. Он не мог нормально воспринимать слово «социолог», он должен был проявить либо враждебность, либо любопытство.
— Я хочу поговорить сглазу на глаз, — сказал Устинов.
Пшеничный жестом пригласил в кабинет и закрыл за Устиновым массивную дверь.
Как нужно было сказать, чтобы человек в сорок девятом году поверил, что перед ним представитель будущего поколения?
Устинов решил идти напролом. Пшеничный усмехнулся: он ценил шутки. Значит, Устинов шел с другом в районе планетария, а возле старой шахты снимали кинофильм в стиле ретро?
— Именно так, — подтвердил Устинов. — Бандиты, по-моему, скрываются на Грушовке. Дом возле балки. Позвоните в милицию, пусть проверят.
— Откуда ты знаешь?
— В детстве рассказывали. Пожалуйста, звоните!
Пшеничный набрал номер, назвался и спросил о налете. Должно быть, ему подтвердили. Он спросил, что милиция собирается делать? До каких пор в городе будут погибать люди? Пшеничный распорядился проверить дом в Грушовке.
— Чего ты от меня хочешь? — спросил Устинова.
— Если бы я знал.
— Расскажи о себе. Ты кто по профессии, врач?
— Социолог.
Однако Пшеничный не понял, для чего изучать желания отдельных людей или групп, если желание может быть только одно — восстановить разрушенную войной страну.
Устинов ответил, что в его время так мыслят только отсталые руководители, привыкшие с военной поры выполнять план любой ценой.
— Ты вредный элемент! — Пшеничный ударил ладонью по столу.
— Таких, как вы, у нас считают несовременными, — признался Устинов. У себя вы на хорошем счету, а у нас пришлось бы перестроиться. Но, может, через тридцать лет вы будете совсем другим. Например, станете министром, привлечете социологов в свою отрасль...
«Если не хватит инфаркт, — подумал он. — Все-таки он не верит мне».
— Через тридцать лет я буду спать вечным сном, — сказал Пшеничный. — А вы уж без меня как-нибудь... Войны не будет?
— Не будет.
— Ишь, не будет! Зря, что ли, мы все жилы рвем, чтобы дать коксующийся уголь для тяжелой промышленности? Не имеем права дать врагу застигнуть нас врасплох.
Сказав это, Пшеничный посмотрел на дверь. Устинов оглянулся. Вдоль стены брели человеческие фигуры с бледными лицами и полузакрытыми глазами. «Скажите, как вы без нас живете? — послышалось ему. — За что мы погибли, раздавленные обвалами, сгоревшие от взрывов, задохнувшиеся в угарном газе? Народ живет?»
По небу пролетела туча, кабинет осветило солнце. Пшеничный, не заметив вызванных им теней, продолжал говорить:
— Пойдешь на шахту. Рядовым.
Он вызвал секретаршу. Она принесла чай с сухарями и укоризненно поглядела на Михаила, желая, чтобы тот смутился и скорее ушел.
— У меня товарищ внизу, — сказал Устинов. — Ему бы тоже чаю.
Она возмущенно стукнула тарелку с сухарями о стол. Пшеничный велел позвать Ивановского.
— А кто твой товарищ, тоже американский наблюдатель?
— Горный инженер.
— Горняки нам очень нужны. Ты бы тоже мог быть горняком.
— Странный вы человек, Владимир Григорьевич, — вздохнул Устинов. — Вот ждете звонка из милиции: подтвердят или не подтвердят мои слова? И ни о чем, кроме шахт, не хотите говорить. Вы зажаты, несвободны, а жизнь — безмерна.
— Нет, товарищ! Я свободен, потому что выполняю долг! А ты куда клонишь? Может, тебя прислали на трудовое воспитание? Это обеспечим!