— Может быть, он ещё от меня откажется и не возьмёт к себе! — в утешение ему сказала Оля.

— Ай, откажется!.. Ничего он не откажется!.. — с безнадёжной горечью отмахнулся дедушка.

Во дворе баба развешивала бельё. Дул ветер, бельё взлетало в самый неудобный момент, шлёпало бабу по лицу, и она всё время злобно переругивалась с мокрыми рубахами и простынями.

— Родивон?.. А чтоб тебя!.. Нету тут никакого!.. Переехал или уехал, мне откуда знать?.. Ты будешь висеть, нет? Окаянная сила!..

Они нашли ещё один адрес, и оказалось, что и там «переехал». Было уже так поздно, что они пошли опять ночевать на вокзал. Наконец в заводоуправлении им дали настоящий адрес, встречный мальчишка провёл их по мосткам через глубокую канаву во двор, там указал им на дверь в длинный полутёмный коридор.

Одна-единственная голая лампочка тлела под потолком вполнакала жёлтым светом.

"Вот тут мне придётся жить", — с тоской думала Оля.

В коридор выходило несколько совершенно одинаковых дверей, и все они были закрыты.

Дедушка Шараф выбрал одну и робко, деликатно постучался и отступил на шаг, вежливо покашливая и уже готовясь извиниться и даже заранее улыбаясь, чтоб не рассердить того, кто откроет. Но никто не открывал.

Так они обстучали пять или шесть дверей, когда одна вдруг распахнулась прямо перед их носом, на пороге возникла фигура мужчины в ватнике. Он, смеясь и нахлобучивая на ходу лохматую ушанку, переступил через порог и, оглядываясь назад на прощание, видимо доканчивая дурашливый разговор, что-то выговорил бессмысленное вроде: "… Ещё ему фифку со свистком, рыжего!"

В комнате грубо засмеялись, а человек, повернувшись, с первого шага налетел прямо на Олю и, схватив за плечи, придержал, чтоб не сбить с ног.

— Карытова? — спросил он с удивлением на вежливый вопрос дедушки. — Да чего его искать, вон он сидит! — и пошёл своей дорогой, оставив дверь открытой.

— Ай, ну иди, — шепнул дедушка Шараф.

Оля шагнула два раза и переступила порог; сердце колотилось от гадкого волнения, ожидания увидеть сию секунду отца, хохочущего над тем, что сказал лохматый мужик.

Тот вдруг раздумал почему-то уходить, наверное, заинтересовался, вернулся и встал рядом с ней на пороге.

— Ну, что стала? Тебе Карытова?

— Да, Родиона… Родионыча… — застывшими, как на морозе, губами еле выговорила Оля.

— Ну, Родионыча, ну, Родиона. А что ж ты стоишь? На тебе его, возьми!

В комнате было трое, но отца среди них не было. Какое-то мгновение она ещё вглядывалась, боясь узнать его в одном из этих мужиков. Может быть, он стал совсем другим, вот таким?.. Но тут же поняла: его тут нет.

Рыжий, детского роста, кажется горбун, смотрел на неё, приподняв голову с подушки: он лежал на койке, согнув колени, закинув ногу за ногу. Другой, сидя на койке, держал в руках сапог и осматривал подошву, измазанную в глине, а третий сидел за столом и курил. Потом он стал давить окурок, втыкая его в консервную банку с отогнутой крышкой, испачканной томатным соусом.

— Родион, тебя, — сказал он, справившись с окурком, не желавшим гаснуть.

— Ну? — сказал тот, что занимался своим сапогом. — Ну, я. Чего надо-то? Прислал кто? — Он поднял голову и равнодушно посмотрел на Олю.

— Его тут нет? — шёпотом спросил Шараф.

Оля ничего выговорить не могла, ей только хотелось поскорее уйти.

— Пожалуйста, не надо сердиться, тогда, пожалуйста, за беспокойство нас извините, — говорил Шараф. — Девочка родственника потеряла. Ну, вот. Ошибка произошла. Что поделать, такая ошибка…

Карытов нагнулся опять над сапогом у себя на руках, вдумчиво разглядывая его, как врач заболевшего ребёнка…

Обратно они шли через мостки вместе с мужиком в лохматой шапке.

— Вы, ребятки, глядите, тут с мостка не рухните в канаву. Склизко!.. — В голосе его слышалось сочувствие. — Потеряли кого?.. Такое время! Все кого потеряли, кто сами потерялись… Водоворот событий! И ехали далеко?.. Ах ты пёс! Досадно, обидно… А что поделаешь? Водоворот!

Около вокзала он с ними простился, объяснив, что ему надо в ночную смену, а то он бы им помог насчёт билетов или хотя пристроил, где отдохнуть… Ну, ночная смена — что поделаешь?

Глава тридцать девятая

Обратный путь был ужасен. Денег на два билета у них не хватало, и Оля ехала "на птичьих правах", то есть на сочувствии пассажиров, которые то вступались за неё, уверяя, что ей нет десяти лет, то складывались, чтоб взять билет до ближайшей станции, то помогали ей прятаться под лавками, а то принимались стыдить проводников, что в такое время, когда кругом война и человеческое горе, они придираются к ребёнку, потерявшему отца.

Оля снова превратилась в грязного и довольно нахального мальчишку Олега, спала под лавкой, криво ухмыляясь, принимала горбушки хлеба.

По военному времени, иногда проверяли документы у пассажиров, но для них всё сходило в конце концов благополучно: странная они были пара — загорелый, невозмутимо-вежливый старик с почтенной бородой, в опрятном халате и девчонка в протёртом лыжном костюме — с их рассказами о маме на фронте и потерянном отце.

Добросердечные женщины тащили иной раз чуть не насильно Олю к умывальнику, и она, как маленькая, нехотя отворачиваясь, позволяла вытереть себе перепачканную физиономию мокрым краем полотенца. Странное дело, с ранних лет привыкшей к чистоте, Оле теперь хотелось и нравилось быть грязнулей. Потому что Олег такой и должен быть: грязный, с драными локтями и с сажей на морде.

Когда дедушка Шараф заговаривал с ней об отце, она, высунув голову из-под лавки, щёлкала языком (Олег тут бы сплюнул на сторону сквозь зубы, но до этого у неё дело не дошло) и равнодушно говорила:

— А я его ненавижу!

Бедный дедушка приходил в ужас, нагибаясь, шептал, объясняя, что так нельзя, это стыдно, непростительно и даже грех.

— А что такое "грех"? — усмехаясь, спрашивал Олег. — Это у попов, что ли? У муллов?..

Шараф от волнения молчал, долго подыскивая нужные слова.

— Зачем попы, зачем молла?.. Глупости говоришь. Человек нарушил закон. Судья наказал. Это закон. Правильно. А человек сделал плохое, сказал, подумал плохо другому человеку. Никто не видел, никто не слышал. Нарушения нет. Он сам один про себя знает. Вот это раньше называлось грех… Теперь не могу объяснить… Ну, это, что на душе у самого человека. Название всё равно какое!

— А душа разве бывает?

— А как нет? Кто дышит, у того душа. Живой ведь.

— Тогда у ишачка… У Джафара?

— Конечно, есть, даже хорошая душа. Глупый человек очень высоко про себя понимает! Очень-очень! Он вот человек!.. А остальное так, тьфу, разная природа… А умный человек понимает, он сам тоже природа. Да ещё маленький кусочек…

— Всё равно ненавижу!

— Ай-ай-ай!.. — медленно и слабо всплёскивал руками, ужасался Шараф. — Ай-ай…

Оля ныряла обратно под лавку, укладывалась щекой на чей-то грязный, шершавый мешок и думала своё.

Вся её наружная грубость и грязь были ей нужны потому, что она чувствовала себя испачканной изнутри. Всё началось или, вернее, взорвалось в её жизни в момент получения мамой того ужасного, невыносимого письма от отца.

Блуждания вслед за безвозвратно ушедшим поездом — это была вина отца. Тёплый ветерок и яркие звёзды в тёмном небе, спокойные огни в каком-то далёком городе, где отец «удачно» устроился, отказавшись от мамы, от Оли, от участия в бедах, борьбе и страданиях всех других людей, — это не смываемая ничем вина отца. И то, что она валяется в пыли под вагонной полкой, — тоже вина отца, и этот мужик, другой Карытов, нянчивший свой сапог, сидя на койке, и грязная канава со скользкими мостками — это тоже всё от отца. Это он сделал из Оли мерзкого мальчишку Олега, она такой и будет, пожалуйста!

Минутами ей думалось: да на самом-то деле было ли когда-нибудь это всё? Детство, в котором жила какая-то другая, мамина Оля — Фабиола. Одна-единственная и самая любимая на свете? Детские дурачества в школе, дружба с Володей… Мамины сказочки, которые «он» со снисходительным мужественным высокомерием обзывал "сантименты".


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: