Через мережку облаков проглядывают крупные звезды. Весь косогор выхвачен кострами. Сосновая стена леса отпивает медью. Пахнет пригретым деревом, мечется огонь. Зябко. Потоптался.
Захожу с другого торца в большую половину барака. На двухъярусных нарах вповалку спят лесорубы. Над раскаленными железными бочками на вешалках портянки и робы дымят. От запаха першит в горле. А они спят, хоть бы хны! Керосиновая лампа чадит. На поленьях у печки ссутулился старичок-инвалид, дремлет.
Возвращаюсь к себе. Отсвет так же весело пляшет по стенам. Пыхают жаром малиновые бока печки. Ложиться больше не решаюсь. Сажусь за письмо другу.
«Дмитриевич!
Мы живем по-разному. Я и Андрей живы и здоровы. Тянем лямку в одной упряжке, строим, я уже тебе писал. Ведь на будущую зиму ему в школу. У меня душа разрывается, в какие руки попадет пацан. Я бы взял его к себе. А куда? Я и сам-то весь тут. Ни кола ни двора.
Ты спрашиваешь, каков у нас пейзаж? Есть ли рыбалка, охота? Все есть, Юра.
Если захочешь к нам приехать, лучше до Дражного самолетом, потом пересядешь в машину, зимой сподручнее на вездеходе, летом на вертолете. На машине будешь ехать ущельями. Вначале коридором леса, потом редкая колючая лиственница, еще повыше стланик, и тут у тебя начнет закладывать уши. Глохнешь. Это высота.
И откроется на самой макушке гор перед тобой страна Канкуния! По-якутски «камни». Камни, камни и горы слюды, ни одного деревца. На камнях бараки черные, потому что снаружи обшиты толью. Кучи дров вокруг них. Центральная улица отсыпана плитняком. На ней играют ребятишки. По ней упрешься в клуб.
Вот сюда — к слюдянщикам, мы и тянем высоковольтные линии, строим подстанции.
А нас с непривычки иногда «шатучая» валит. Эта болезнь от кислородного голодания. Тут однажды приключилось со мной такое. Пошел я пошукать каких-нибудь зверьков, забрался на каменную гриву — хоть рукой бери облака. А сердце — тук-тук. Вдруг в глазах зеленые круги, а в висках словно кузнечики молоточком по наковальне. Сколько я провалялся меж камней — не знаю, очнулся — кровь на рубахе, на бороде спеклась и высохла. А охота, особенно осенью, неплохая. Есть чем душу отвести.
Все я тебе, Юра, написал, все как есть, как ты просил. Если надумаешь, приезжай — буду рад.
Самая большая сложность — закрепить на ЛЭП людей. Как это сделать? Об этом я часто думаю. Вот и сейчас думаю под вой мотора. Галка уехала, а каково Димке? Думать-то я думаю, но до сих пор ничего не придумал.
Славка с Диксона знай крутит баранку да жует «беломорину». Машина тяжело ворочается под лиственничными бревнами, от мотора тянет перегретым маслом. Надо сказать, что на ЛЭП три Славки — Славка большой, Славка маленький, а этот — Славка с Диксона. Все свои рассказы он начинает так: «А у нас на Диксоне», «Когда я был на Диксоне», его и прозвали — Славка с Диксона.
Вот и сейчас Славка продолжает:
— Нет, не уехал бы я с Диксона, никогда, дед, не уехал. Жизнь у меня была там ответственная. Представь, тундра без конца и без края, неделю, месяц в тумане плаваешь, а на базе тебя ждут, теряются в догадках, но знают: раз Славка поехал — доставит в аккурат… По рации другой раз сообщают — человек при смерти. Доктор расспросит, если операция срочная, скажет дежурному: вызывай Славку, если даже дежурит Вовка, дружок мой. Мы с ним в паре работали, а когда еще одну танкетку прислали, разделились, но корешили все равно.
— Как-то мне Вовка и говорит, — продолжает Славка. — Ты за своей Тамарой Васильевной ничего не замечал? Мы любили подначивать друг дружку. Замечал, — говорю, — прошлый раз, когда я был в тундре, снилось, что она тебе улыбалась. Ты ведь парень симпатичный.
— Мне-то, — говорит Вовка, — куда? А вот директору промыслового хозяйства…
Посмеялись, а у меня вдруг под ложечкой засосало. Хорошо знал я этого бабника. Но и опять на жену надежда крепкая. Не должно бы быть — живет исправно, пацан есть… Правда, другой раз заплутаешь по тундре — скучно ей, но и я не в бирюльки играю. Приедешь, чего только не навезешь: и рыбы какой хошь и мяса. И на шубу раз песцов добыл, соболя на шапку. Пусть, думаю, хоть в тундре, но форсит, женщина она видная — в Москве редко такую встретишь, и мне самому приятно ходить с ней — вроде ростом выше становишься.
А тут как-то прихожу с сынишкой из кино, жинка и говорит: «Звонили тебе, срочно ехать в охотничью бригаду». — «Хорошо, говорю, сейчас бегу». А сам думаю, чего это она выпроваживает? Опять же и неласково. Теперь мне все кажется, хоть крестись. Собираю рюкзак. Говорю — не заеду домой, раз срочно. Она не возражает — не заедешь, так и не заезжай, тебе виднее. «Сахару возьмешь?» — спрашивает. А раньше без конфет не выпустит. Тут у меня и вовсе Вовкины слова не выходят из головы. Прихожу на пункт, дежурная эдак ехидненько: «Товарищ, опоздали. Вовка уже поехал…» А тут Степка-санитар — к себе приглашает. Пошли. Рюкзак под крыльцо пихнули, никто не возьмет. Хоть что оставь, прямо на улице. Засиделся я у него. Иду домой. Смотрю — свет горит. Думаю, моя еще не спит. Шипеть будет или нет? Вваливаюсь, и будто меня кто колотушкой по черепу. Сидит за столом, кто ты думаешь?
Я пожимаю плечами, а Славка крутит руль.
— Да не тяни ты резину, говори!
— Сидит — этот самый директор! Бутылка пятизвездочного, закуска, все честь по чести. У нее на лице смущение. Меня будто к полу пришили гвоздями. Молчат, переглядываются. Распорядился я тут, встряхнул гостя, и остались мы с ней с глазу на глаз. Сынишка спит.
— Шуму, — говорю, — поднимать не стану. Совестно. Не мужское дело сцены закатывать. Надоели друг другу — давай разлетимся. Поживем врозь. — Лег на диван, а самого колотит. Она не возражает. Что, мол, с мужика пьяного возьмешь. До утра не сомкнул глаз. Веришь, все передумал, и так и эдак. Уж и замять все охота. Любил ее — жуть. Но перебороть себя не могу. Сказал разъедемся и — точка. Прощаюсь с сынишкой, а сам еще в надежде, а может, позовет? Не позвала.
Так и разлетелись. Уехал я с Диксона. Полгода мотался, потом узнал, что Вовка ГЭС строит. Вот и подался к нему. Все вдвоем веселее будет. Встретил он меня, мест в общежитии не было, двое на койке спали. Потом мне дали комнату. А Вовка как раз задумал жениться. Хлопоты начались.
Я у него и за свата, и за отца, и за брата. Забегал иногда к ним посидеть. А потом враз все отрезало.
Славка сутулит спину.
— Отрезало, — повторяет он. — Как-то решил забежать к Вовке: спросить, не получал ли каких вестей с Диксона. Стучу. Слышу, воду пьет, зычно так.
— Это ты, Славка? — спрашивает. — Чего тебе? Поздно уж и наследишь, моя только пол вымыла. Заходи завтра.
Сказал ему пару слов, и подался на ЛЭП. Вот тебе и дружба.
Славка умолк. Он часто так: оборвет рассказ и задумается.
А мне тоже стало нудно, и от рассказа и от дороги. Монотонное пение мотора, ритмичная качка надоели до тошноты. Хоть бы какая-нибудь живность: птичка, зверушка встретилась. Унылый однообразный коридор мелкого леса. С ума сойдешь.
Смотрю на Славку. В бороде у него лепешки мазута. Глаза какие-то мутные. В такт машине клюет носом.
— Свернешь рубильник, — говорю.
— Тебе что, жалко?
— Жалко.
Славка шмыгает носом, глаза у него гноятся от недосыпания, от всполохов, от снега. Он лениво тянется за папиросой — пачка «Беломора» защемлена в стеклодержателе. Ну и ручища у него! Долго не попадает в пачку обмороженными пальцами. (Эх бы, сарделечек горячих!)
Андрейка сейчас вовсю спит. У меня голова не держится, хоть лом глотай.
Славка сидит, как сыч, недвижимы стали глаза простоквашные. Присмотрелся: дрыхнет, как только едет!
— Эй, — кричу, — сохатого чуть не затоптал!
Заморгал.
— Остекленел, что ли, я? — И для порядка крутит баранку.
Въехали на «Дунькин пуп», так прозвали ребята гору на перевале. Веселее пошло, вот и поворот, на обочине щит — эмблема нашей республики: анкерная опора, изолятор, бутылка перцовой, тушенка. В распадках сереет, а на востоке по горизонту будто мазнули белильной кистью. Под утро всегда сильнее тянет ко сну. Вот уже видно, как из трубы тянется к небу белый, как вата, дым.