Отец и сын помирились.
И все ж таки с той поры, с этого вот синего рукотерта, Никита был молчалив и замкнут в своих отношениях с отцом.
Зато с матерью нежности и теплоты заметно прибавилось.
И все ж таки любимчиком ее был скорее Сергей. А Никита и ей иной раз внушал как бы чувство некоего страха, смешанного с чувством материнской гордости:
— Бог его знает, глубокая у него душа, глубокая… И люблю я его. Но, знаешь ли, Арсений, я иногда ловлю себя на том, что мне трудно бывает называть его Ника, а хочется — по имени и отчеству. Нет, ты не смейся: у меня такое чувство, словно он — старше меня, а я — младшая.
— То есть как это?
— Ну, не по возрасту, понятно, а как будто он — начальник надо мной, а я — подчиненная…
И как в воду смотрела! Этим летом Никита и впрямь стал ее начальством. В городе, и как раз при том самом госпитале на сто двадцать коек, что открыт был и содержался на средства Шатрова, учреждены были курсы сестер милосердия. Ольга Александровна — «шеф госпиталя», так почтительно именовало ее городское начальство, даже и в официальных своих бумагах, — решила, что ей-то уж непременно надо пройти эти курсы. Не для того, конечно, чтобы работать сестрой — Арсений Тихонович ей этого бы и не позволил, — а для того, чтобы лучше знать и понимать все, чтобы ее попечительство было как можно толковее. Она и сюда внесла тот здравый, деловой смысл, за который, как своего помощника в делах, любил похвалить ее Шатров.
Занятиями руководили врачи. И едва ли не единственным во всем уезде невропатологом и психиатром был Никита. Его и пригласили прочесть фельдшерам и медсестрам необходимейшее из военной психиатрии. А нужда в том была острейшая, неотвратимейшая. Неврозы и психозы войны, контузии, травмы мозга и черепа словно бы впервые раскрыли перед врачами не только России, но и всего мира, леденящий душу ад военной психиатрии. Нужда в психиатрах, в невропатологах вдруг стала даже большей, чем в хирургах. И кому-кому, а сестрам большого тылового госпиталя необходимо было знать, в каком уходе и в каком лечении, в каких перевязках и в какой асептике нуждается изувеченная и окровавленная душа!
Ей не раз приходилось сдавать ему зачет.
Никита был членом выпускной комиссии, экзаменовавшей ее. На ее свидетельстве об окончании стояла и подпись сына. «Сестра Шатрова, скажите…» — любила она и сейчас, дома, матерински передразнить своего сурового экзаменатора. При этом она переходила на басок и важно хмурила брови. Кончалось это обычно тем, что она драла его за вихор:
— Нет, вправду, Никита, неужели ты мог бы родную мать срезать? И укоризненно-вопрошающе заглядывала ему в глаза.
Он кивал головой:
— Мог бы, мать. Non est dubium[2].
— Танцен, танцен! Володя, становись на патефон! — И уездный водитель кадрилей, вальсёр, а с недавнего времени пылкий наставник гимназисток и гимназистов во все еще полузапретном танго, прапорщик Саша Гуреев, скользя в своих ловких, на намыленные носки натягиваемых сапожках, выбежал, с откинутой головой, с прихлопом в ладоши, на огромное, зеркально-лоснящееся поле шатровских полов в большом нижнем зале.
Лишние кресла, столики, стулья были заранее унесены. Но и сейчас, как всегда, неприкосновенным оставлен был тяжелый овальный стол под бархатной скатертью, стоявший в углу, на ковре, осеняемый старым, раскидистым филодендроном, простиравшим чуть ли не до средины зала свои прорезные, огромные, лапчатые листы на узластых, толстых ветвях, привязанных кое-где к потолку. Этот угол в гостиной был исполнен какого-то неизъяснимого уюта.
Шатровы очень любили этот свой угол под филодендроном. «Уголок семейных советов», «Уголок под баобабом» — называли они его.
«В большие гости» здесь усаживались, покоясь и созерцая, пожилые, почтенные, не умевшие или уже не могшие танцевать.
Володя заводил патефон.
Никита стоял в сторонке, у распахнутого в сад окна, беседуя с отцом Василием, красивым, чернобородым, но уже начинавшим тучнеть священником, в голубой шелковой рясе, с серебряным наперсным крестом. Это был дальний родственник Шатровых, женатый на племяннице Ольги Александровны. Священствовал он в том же самом селе, где была больница Никиты.
Бог. Свобода воли и причинность. Мозг и психика. Кант и Шопенгауэр. Геккель с его «Мировыми загадками» и его неистовый противник Хвольсон — о чем, о чем только не успели они перемолвить сейчас в своем укромном уголке!
Странно, а Никита любил почему-то этакое вот, ни к чему не обязывающее, нестрогое «любомудрствование», то с лицом духовным, иной раз со старообрядцами, а то, напротив, с каким-либо завзятым атеистом, глядя на мелькающие перед глазами пары, в перекрестном говоре, смехе и шуме. Он отдыхал тогда. И в то же время как часто в такие именно мгновения, в неторопливых этих беседах о вечном, о самом главном вдруг осеняла его какая-нибудь врачебная догадка, почти прозрение, и тогда, внимая своему собеседнику, не упуская ход спора, он внутренне говорил себе: «Да, да, это непременно так: надо будет испытать, как вернусь к себе». И уж виднелось ему сквозь марево бала лицо того самого больного, чей образ, чей недуг не давал ему покоя все эти дни, не покидал его души, хотя бы он явственно и не думал о нем.
Привычно касаясь перстами краев нагрудного креста своего, отец Василий с легким семинарским оканьем говорил собеседнику:
— А не полагаете ли вы, дражайший мой Никита Арсеньевич, что кичливый ум человека ныне распростер свои отрицания за пределы доступного ему мира? Бог вне доступности познания и представлений о нем человеческих существ. Да и может ли — априорно должно отвергнуть сие! — не только конечная, а и неизъяснимо ничтожная, или, сказать по-вашему, микроскопическая, частица так называемого серого мозгового вещества адекватно отобразить Вселенную?!
Никита молча наклонял голову, показывая отцу Василию, что он внимательно слушает его, а самому виделись в это время светло-бревенчатые, еще не оштукатуренные стены одной из палат в больнице и одна из коек с температурным листом у изножия, а на белоснежной, смятой от судорог подушке — голова девочки с тяжкой хореей, ее жалостное лицо все в мучительных гримасах и корчах, с высовыванием языка, словно бы она дразнила кого-то… «Ну что, ну что делать с нею?!»
… - Вальс «На сопках Маньчжурии»!
И распорядитель танцев Гуреев широким щеголеватым жестом, как бы поклонясь сразу всем, повел рукою в блистающий простор зала.
Первой парой в вальсе, со своей Ольгой Александровной, прошелся Шатров. Танцевали они чудесно: легко, свободно, с какой-то величественной, чуточку старомодной грацией.
Затем, и даже не передохнув, она, смеясь, пригласила Никиту.
Он смутился:
— Ну, мама… нашла танцора!
— Нечего, нечего тебе бирюком стоять! Пойдем… Отец Василий, уж вы извините меня, а я-таки разлучу вас: еще будет время — наговоритесь о высоких материях, врач духовный с врачом телесным. Пусть повеселится сегодня немножко, на именинах матери.
Отец Василий почтительно поклонился:
— Отчего же? Пройдитесь, пройдитесь, Никита Арсеньевич! Сие и пастырям не возбраняется… во благовремении. Древле видывали и царя Давида скачуща и играюща и на гуслях бряцающа… Пройдитесь с маменькой. А вы чудесно танцуете, Ольга Александровна, чудесно! Сожалею, что сан мой, а более всего одеяние мое… — Он смутился, не договорил и только показал на свою рясу.
Сверх ожидания доктор Шатров оказался безупречным танцором. Ими залюбовались. Об этом прямо сказала ему Кира Кошанская, с присущей ей озорной откровенностью. Она подбежала к нему, взяла за локоть, слегка прижалась к нему упругим, полным плечом и горячо зашептала на ухо:
— А знаете, дорогой доктор, я любовалась вами, ей-богу! И вы, оказывается, красивый. Да, да, не спорьте… Такой высокий, сильный, мужественный… И — стройный… И эта чудесная грива волнистых темных волос! — Не удержавшись, она слегка провела рукою по его волосам. — А глазища — синие, большущие! — Засмеялась. — Что, смутила вас, доктор? Но, ей-богу же, это здорово, черт возьми, эти волны ваших пышных волос над большим лбом… мыслителя!
2
Нет сомнения (лат.).