Она поняла вдруг, что это — их забота о ней, прикрытая лишь обычным мужским озорством-силачеством, и уж не противилась, а только с притворным гневом обозвала их чертями бородатыми.
Обгоняя Машу-солдатку, они крикнули ей смеясь:
— Садись и ты, солдаточка! Не больше, поди, пушинки прибавится!
Зардевшись, она покачала головой.
По пути им со всех сторон кричали — кто что.
— Вот это да: почет вышел нашим солдаткам!
И они кричали в ответ:
— А как же? Чем наши жены солдатские хуже Сычихи? Та — на тройке, а наша Ефросинья Филипповна — на шестерке. А ну, посторонись, народ крешшоный!
И они, под добродушный смех помольцев и выглянувшего на шум белого от мучной пыли, с белыми ресницами раструсного засыпки, чуть не впятили воз вместе с его хозяйкой в самые двери мельницы.
Тем временем солдатка Машенька, несмело оглядываясь, сторонясь перед каждым встречным, оглушенная шумом и стукотком, вступила под своды нового здания — крупчатки.
Она все еще оберегала свою черную старенькую юбку от мучной пыли, обходя мешки с мукою, сусеки, и время от времени отряхивала ее.
Робкая, худенькая, хрупкая, она и впрямь была сейчас, как школьница. И потому как-то невольно взоры встречных мужчин останавливались на ее чрезмерно полных грудях, вздувавших легкую красненькую кофточку: должно быть, кормит. Сосунка дома оставила!
Она остановилась возле мучного сусека, в который по деревянному лотку откуда-то текла и текла мука, спокойной и толстой струей. Женщина оглянулась. Прислушалась. Никого. Тогда она опасливо и проворно всунула раскрытую ладонь в самый поток муки и невольно рассмеялась: мука была горячая — не хотелось отымать руку! Вдруг сверху послышался испугавший ее заполошный и многократный стук выдвижной дощечки в деревянном мукопроводе. Этим сменный давал знак мелющему помольцу, что его засып зерна сейчас кончается и настает очередь другому: поспевай, мол, убрать вовремя свою муку!
Тогда она подняла голову к пролету крутой деревянной лестницы и насмелилась позвать — тонким, девичьим голосом:
— Господин мастер!
Грубый и хрипловатый, привыкший, видно, кричать и распоряжаться, мужской голос отозвался ей сверху:
— Кто там? Некогда мне. Подымайся сюда!
— Ой, не знаю куда.
— Дуреха! Да ты ведь перед лестницей стоишь, ну? А со второго этажа — на третий. Здесь я…
И она застучала легкими своими сапожками по ступеням, дивясь на непонятные ей сверкающие валы, колеса и клейко щелкающие, длинные, необычайной шири ремни, невемо куда и зачем убегающие сквозь черные прорубы в стене.
Мастер Ермаков вышел ей навстречу, отирая замасленные руки клочком пакли. Она остановилась у лестничного пролета, боясь шагнуть дальше, потупясь, тихо сказала:
— Здравствуйте.
Ему это понравилось.
— Ну, ну, девочка, ступай, ступай смелее, чего ты обробела?
— Ой, да какая я девочка: солдатка я… Боюсь, захватит ремнями.
Он гулко рассмеялся:
— Солдатка? Ну, я против света не разглядел. Не бойся: сама не полезешь — не захватит. Я эти ремни на ходу надеваю! Проходи, проходи поближе, не бойся.
Она подошла.
Наметанным глазом ненасытного волокиты, бабника он сразу определил, что эта молоденькая помолка и робка, и чуточку простовата, и что она впервые на мельнице.
Заговорив с нею, он так уж и не отрывал глаз от ее грудей.
Про себя же решил, что эту он так не отпустит.
Семен Кондратьич Ермаков и на смену выходил щегольком. А сейчас на нем была молдаванской вышивки белая рубаха, с двумя красными шариками у ворота, на шнурках, заправленная в серые, в крапинку, штаны. Талия была схвачена широченным, прорезиненным «ковбойским» поясом, с пряжкой в виде стальных когтей. Снаружи на этом поясе был кожаный кармашек для серебряных, с цепочкой часов.
Голенища сапог, начищаемых ежеутренне его когда-то красивой, но уже изможденной женой, были с цыганским напуском.
Он и сейчас, как всегда, был гладко выбрит, и от этого еще сильнее выступала какая-то наглая голизна его большой, резкой челюсти и косо прорезанного, большого, плоского рта. Носина был тоже великоват для его лица и словно бы потому был криво поставлен.
Сегодня была важная причина, по которой старший Ермаков был особенно разодет: именины самой хозяйки. Кондратьич накануне не сомневался, что Шатров почтит его приглашением. Еще бы: его-то, крупчатного мастера! И вот — не позван. А Костька — там! Ну, оно и понятно: в задушевных дружках у младшенького, у Владимира. Когда бы по заслугам почет, а то ведь…
И не потому ли сегодня Семен Кондратьич был сверх обычного груб и зол?
Впрочем, от хищного, хозяйского огляда молодой солдатки его ястребиные глаза явственно потеплели:
— Ну, молодёна, что молчишь? Зачем тебе мастер понадобился? Я и есть главный мастер. Весь — к вашим услугам!
Он выпрямился с дурашливой почтительностью и даже прищелкнул каблуками.
— А вот… — И солдатка Маша протянула ему розовый, типографски отпечатанный, с отрывным зубчатым краем мельничный ярлык с прописью пудов ее помола. У Шатрова заведен был обычай: тем, кто без очереди, ярлыки выдавались из особой розовой книги.
Семен Кондратьич мельком глянул в ярлык и возвратил ей:
— Ну?.. Дальше что?.. — В его голосе слышалась уже напускная сухость и неприветливость.
— Без очереди мне. Солдатка я.
И она взмахнула своими тенистыми ресницами и прямо посмотрела ему в лицо.
Кондратьич глумливо, неприязненно хохотнул:
— Ишь ты, какие молодые нынче быстрые! Придется, ласточка, немного попридержать крылышки. Кто тебе сказал, что без очереди?
Тут она почувствовала в себе прилив законнейшего негодования:
— Да как же это?! Все знают, что на шатровской нам, солдаткам, без очереди.
Он язвительно усмехнулся и покивал головой.
— Так, так, ладно. Ну, а ты видела, какой у нас нынче завоз?
— Ну дак что!
— А! Ишь ты какая: только об себе думаешь! А другие помольцы что скажут? Да и разве ты одна здесь солдатка? Между вами тоже своя очередь. Ну? А тут вот сегодня от попа прислано два воза с работником, тоже на крупчатку. А там — учительница, с запиской Арсен Тихоновичу, свои пять мешков прислала: не задержите! Их разве я могу задержать? Они у нас тоже первоочередные. Интеллигенция. Да и окрестных — ближних тоже не велено обижать: потому на ихних берегах вся мельница стоит. И помочан, которые на помочи к нам ходят, особенно — который с конем. Дак если всех-то уважать безочередных, то где же тогда другим-прочим очередь будет? Поняла?
Она печально кивнула головой. И все же на всякий случай спросила:
— Ну, а сколько я, по-вашему, с одним-то своим возочком эдак должна у вас прожить?
У нее слезами стали наполняться глаза.
Он рассмеялся, стал говорить с ней ласковее.
— А ты и поживи. Скучать не дадим. Вот вечерком лодочку возьмем. Я гармонист неплохой. Прокатимся до бору.
Она улыбнулась сквозь слезы:
— Что вы это говорите! Вам-то — шуточки. А мне-то каково? Мне солдат мой депешу отбил из Казанского госпиталя: что выезжаю, ждите, раненый, но не бойтесь. С часу на час ждем, а я тут буду проклаждаться!.. Как да приедет, а меня и дома нету, ну, что тогда будет, сами посудите?
— Ну, я уж тут не повинен. Перепишешь на раструс, на простой помол. Там скорее смелешь. А то нынче всех на беленький хлебец потянуло!
— Да мне же не для себя. Как же я его черным-то хлебом стану встречать?.. С фронта, раненый… И сколько же мне ждать?
Он стал прикидывать. Потом вздохнул, слегка развел руками:
— Ну, сутки-двои погостишь у нас… Утречком послезавтра уж как-нибудь пропущу. Если, конечно, опять не отсадят.
Она ойкнула от душевной боли и негодования.
— Да вы что?! Да я сейчас к самому хозяину пойду!
Он озлился:
— Вот, вот, ступай — жалуйся!
Внезапно схватил ее за кисть руки и повлек к распахнутой на балкончик двери.
Не понимая, зачем он это делает, она упиралась.