Вошел воспитатель Чижов. Суетливо потирая руки и нервно моргая, приказал:

— Всем разом не лезть. Спокойненько, по-одному.

Ступайте во двор. Выходной билет и прочее там получите.

И стало очень тихо. Никто не решался глядеть в глаза товарищу.

— Ну! — крикнул визгливо Чижов. — Ошалели с радости? — и отступил от двери, словно боясь, что толпа ребят сразу бросится к выходу.

Но никто не двинулся с места. И вдруг в этой тягостной тишине прозвучал голос самого робкого и хилого из воспитанников, Витьки Сухова:

— Я, Аркадий Евсеевич, в город не пойду.

— Это почему же?

— Меня ребята со Спасской улицы побить обещались.

— А ты на Спасскую не ходи.

— У меня там тетя.

— Так ты, дурак, к тете не ходи.

— А она обидится.

— Ты, Стрепухов, чего рожу воротишь? Тебя же год за ворота не выпускали?

— А чего я в городе не видел?

— Ты что, дубина, задумал?

— Дубина не скотина, — нагло ухмыляясь, огрызнулся Стрепухов. — Мы тут с Гололобовым лучше в шашки сыграем.

— Что, Гололобов, тебя тоже подговорили?

— Меня, Аркадий Евсеевич, Чумичка обещал басню с выражением научить читать, так я с ним порепетирую.

— Чумичка, у тебя же мать есть. Она каждое воскресенье возле приюта стоит, в окна смотрит, а ты что же, негодяй?

— Не хочу зря расстраиваться.

— Чурка ты бесчувственная! А у тебя, Махавер, что?

— Брюхо болит, Аркадий Евсеевич, сил нет. Аж ноги отнимаются.

— Иоська, почему отпускной билет не берешь?

— Так в город с ним идти надо, а я пешком не люблю. На извозчике бы.

— Вы все тут в заговоре?

— Что вы, Аркадий Евсеевич, мы очень даже желаем.

Но ведь холодно, озябнешь на улице-то.

— Да у вас здесь разве теплее?

— А вы будьте добреньки, Аркадий Евсеевич, прикажите протопить.

— Ну, вот что, субчики, кто вас здесь замутил, разбираться сейчас не буду. Не хотите добром уходить, не надо. Но предупреждаю! Дезинфекцию мы устроим. Посмотрим, как вы, серы нанюхавшись, забастовочку свою продолжать будете. Посмотрим. — Пригладив ладонями височки, Чижов склонил голову, будто собираясь бодаться, и, глядя угрожающе исподлобья, крикнул визгливо: — Ну, в последний раз спрашиваю? Идете? Нет?

Отлично!

И Чижов, злорадно улыбаясь, исчез за дверью.

Конечно, Витька Сухов хорошо придумал играть дурачка перед Чижовым, многих увлекла эта дерзкая игра.

Очень здорово они его выпроводили. Но слушать, как громко хлопают внизу двери, знать, что кто-то уходит из приюта, — это было невыносимо.

Никто уже не смеялся, не хвастал, как здорово отбрил воспитателя, сидели молча.

Первым, крадучись, поплелся к двери Огузок. Он сказал шепотом, ни к кому не обращаясь:

— Я погляжу тока, — и вышел в коридор.

Тумба вскочил, но Рогожин сказал тихо:

— Не надо, пусть. Ну его к черту!

Ушли хористы. Вывели малолетних, они шли парами, чинно держась за руки… Воспитатели выносили свое имущество, только сторожа оставались на местах.

— Володька! — лихо крикнул Гололобов. — Собьем засов в кладовой, там же сало, сахар.

— Сиди, пока не спрашивают! — сурово приказал Рогожин. Потом он встал, поднял свою кудрявую голову и торжественно заявил: — Чтобы всем в ответе не быть, вот вам комитет: значит, я, Тумба и Стась. И вот мы прямо говорим: кто хлюздит, иди. Иди безопасно, трогать не будем. Но если потом трусить станете, жалости не будет.

Вот. Ну, кто хочет, ступай!

Встал рыхлый, большеголовый мальчик с бельмом на глазу по прозвищу «Тетеха».

— Ребята, — сказал он вяло, — боюсь я, — и, озираясь, повторил: — Я по чести говорю: боюсь. Отпустите, а?

Рогожин обвел всех взглядом и спросил:

— Ну что?

— Пусть катится!

— Спасибочки, — пробормотал Тетеха, мелкими, вороватыми шашками пробираясь к двери.

— Еще кто найдется вроде Тетехи? — спросил Рогожин. — Нет? Ну, тогда конец. А теперь, Гололобов, пошли в кладовую. А ты тут за порядком смотри! — кивнул он Стасю.

Тиме нравился Стась Болеславский.

Худой, болезненный, с усталыми светлыми глазами на длинном, бледном, всегда спокойном лице, он говорил протяжно:

— Мой отец умер в тюрьме нарочно от голоду, после того как узнал, что кто-то из друзей посмел написать от его имени прошение царю о помиловании. — И Стась предупреждал: — Смотри, я тоже гордый и никому не позволю оскорблять себя.

Действительно, даже старший воспитатель Чижов прекращал брань, когда вдруг встречался с его ненавидящим, бесстрашным, упорным взглядом.

И сейчас Стась сохранял свое обычное спокойствие:

прислонившись спиной к стойке, подпиравшей верхние нары, сложив на груди руки, медленно, раздельно и гордо говорил:

— Пусть меня потом пошлют в помещичью экономию или даже посадят в тюрьму. Я теперь не сирота какойнибудь, знаю, что такое настоящее товарищество, что такое один за всех и все за одного. Отец рассказывал: когда в Варшаве расстреляли повстанцев, весь народ носил по ним траур. Если мы погибнем, по нас тоже будут носить траур.

— А ты людей не запугивай! — рассердился Тумба.

— Я не запугиваю, — спокойно сказал Стась. — Я просто говорю, что даже погибнуть в борьбе — это очень красиво.

Вернувшись из кладовой, Рогожин заявил:

— Еды, ребята, много. Но сейчас хватать никому ничего не позволю. И вот что! Давайте занятие устроим.

Заскочит кто из начальства, а мы тихие, ну и уберется обратно спокойненько. А к ночи двери дровами завалим.

Сапожков, — приказал он, — читай, чего хочешь, вслух.

И чтоб всем слушать. — Переспросил грозно: — Понятно?

К середине дня по лестницам приюта затопали сапогами санитары дезинфекционного отряда, одетые поверх полушубков в серые халаты. Отворачивая лица, они несли р, руках жестяные тазы с песком, где лежали желтые бруски серы, кипящие синим пламенем и источающие едкий, угарный чад.

Поставив тазы в спальнях, в коридоре, в кухне, в столовой, в мастерских, санитары ушли.

Сначала только щипало глаза и першило в горле, но потом словно все стало больно съеживаться внутри, и в глазах поплыли нефтяные радужные пятна. Будто не воздух, а едкие колючие железные опилки наполняли легкие. Даже на верхних нарах дышать было нечем. Кто-то истошным голосом завопил:

— Пропадаем! Бей стекла! Спасайся, ребята!

Стали бить стекла табуретками. Холодный, пресный воздух хлынул из окон, как вода из родника. Ребята лезли на плечи друг другу, чтобы вдохнуть этот чистый воздух, толкались, оттаскивали один другого. И эта злая возня у окон перешла в драку.

Рогожин крикнул:

— Разойдись! — и швырнул таз с серой и песком в окно.

То же сделали Тумба и Гололобов. Но они забыли, что на окнах решетки. Ударившись о решетки, тазы с серой упали на нары; загорелись тюфяки, набитые соломой.

Ребята кинулись к дверям, но здесь их встретил Тумба с табуреткой, поднятой над головой.

— Хоть брюхом гаси. Никого не выпущу! Совай серу сквозь решетку.

— Ее же в руку не возьмешь, она вся кипит, сволочь!

— Вали сенники на пол, затаптывай ногами!

— Тащи сюда парашу!

Чумичка, прижавшись к решетке лицом, кричал на улицу:

— Спасите, милые, горим!

Сухов злобно крутил ему уши и уговаривал:

— Брось орать, брось.

И только один Стась — долговязый, меланхоличный — сохранял спокойствие. Обмотав руку портянкой, он осторожно брал куски серы, аккуратно, методично просовывал их сквозь решетку и просил:

— Не нужно кричать мне под руку. Не суйте тазы под самую физиономию…

Скоро Стась, обеспамятев, свалился. Его сменил Гололобов. Потом у окна встал Тима, позже — Сухов.

Рогожин отрядил по двое ребят в другие помещения выбрасывать серу на улицу. И хотя почти все окна были выбиты и сера выброшена, сизый, едкий угарный газ еще долго жирным туманом висел в воздухе. Все провоняло им, даже питьевая вода. Конечно, многим ребятам случалось угорать, но такой боли в голове, в груди, в глазах еще не испытывал никто. Многих уже рвало кровью.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: