Вышли во двор. Тихо, покойно, и темь непроглядная.
— У тебя банька есть?.. Возьми фонарь.
— Толкуй здесь, дедок. Пошто таиться?
— Тут нельзя… От Федьки к тебе заявился, — тихо вымолвил бортник.
Афоня разом встрепенулся, присвистнул и метнулся в избу за фонарем.
В бане Матвей пытливо глянул на бобыля и строго произнес:
— Дорогу к тебе не по пустякам торил. Дай зарок мне, что все в тайне сохранишь.
Афоня перекрестился и бойко ударился в словеса:
— Чтобы мне свету божьего не взвидеть. Лопни глаза. Живот прах возьми. Сгори моя изба, сгинь последняя животина, отсохни руки и ноги, иссуши меня, господи, до макова зернышка, лопни моя утроба. Коли вру, так дай бог хоть печкой подавиться. Не стану пить винца до смертного конца…
— Ну, будя, будя, — остановил разошедшегося Афоню бортник. — Однако, мужик ты речистый.
Матвей сел на лавку, скинул с ноги лапоть и принялся разматывать онучи, в которых был спрятан бумажный столбец.
Шмоток придвинулся к фонарю, не торопясь прочитал грамотку, и раздумчиво зажал бороденку в кулак.
— Сурьезная затея у Федьки. Тут все обдумать надо.
— Порадей за народное дело, родимый. Берсень о том шибко просил. Какими судьбами его повстречал?
— Федьку-то? — Афоня почесал лаптем ногу в заплатанных портах. — Тут длинный, дедок, разговор. Хошь поведаю?
— А впрочем, бог с тобой. Не к чему мне все знать. Да и идти пора. У Исая заночую, — порешил бортник, зная, что Афоня замучает теперь своими россказнями до полуночи.
— Чево ж ты эдак? — удерживая старика за рукав, всполошился Афоня. Оставайся, места в избенке хватит. Не гоже гостю в ночь уходить.
— Ты уж прости, родимый. Дело у меня к Исаю есть. За хлеб, соль спасибо. Что Федьке передать?
— Пущай ждет. Нелегко коробейку раздобыть, одначе попытаюсь.
Глава 16
НЕНАСТЬЕ
Иванка проснулся чуть свет. Свесил с лавки ноги, потянулся. Спина еще ныла после тяжелого Мокеева кнута. Два дня излечивал его от недуга Пахом.
— Я тебя, парень, мигом на ноги поставлю. У нас в Диком, поле от экой хвори есть снадобье знатное, — добродушно говорил Аверьянов.
Старик разложил за баней костер, а затем горячим пеплом присыпал Иванке кровоточащие на спине раны. Парень корчился от боли, а Пахом приговаривал:
— Потерпи, потерпи, Иванка. У нас в ратных походах и не то бывало. Порой всего казака саблями иссекут, глядишь — на ладан дышит. А пеплом раны ему прижгем да горилки в нутро ковш — и снова казак ожил.
«И впрямь полегчало. Ну и Захарыч!» — подумал Болотников и потихоньку, чтобы не разбудить мужиков, принялся одеваться.
Матвей спал на полатях. Пахом и Исай на широких лавках вдоль стен, а мать коротала ночь в чулане. Отец лежал на спине, задрав бороду на киот, чуть слышно постанывал.
«Притомился батя. Отощал на боярщине. Вон как щеки ввалились», пожалел отца Иванка. Натянул холщовые портки, обул лапти и пошел к конюшне.
В полутьме в стойле слабо заржал конь. Болотников засыпал Гнедку овса. Он фыркнул, лизнул шершавым языком его руку и, уткнув голову в ясли, захрумкал зерном.
«Овса самую малость осталось, едва на десятину хватит. Почитай, весь хлеб на княжьей земле остался», — заглянув в деревянный, обитый жестью ларь, озабоченно подумал Иванка.
Взял скребницу и принялся чистить, приговаривая:
— Наедайся, Гнедок. Нонче с тобой свой загон засевать зачнем, крепись…
Когда Гнедок опорожнил ясли, Болотников напоил его и вывел во двор. Вчера отец пришел с боярщины поздно. Иванка решил наутро посмотреть Гнедка. Тронул поочередно задние ноги и покачал головой. Оба копыта потрескались, подбились, и истерлись подковы.
Болотников поднялся, потрепал коня за гриву и заметил, что вся холка вздулась, и из нее сочилась кровь.
— Всю шерсть содрал на княжьем загоне. Как же я тебе упряжь налажу, Гнедок?
Страдник в раздумье постоял на дворе, а затем зашел в избу, взял кочергу и сунул ее в печь.
— Ты чево, сынок? — спросила Прасковья. Она только что замесила хлебы и очищала ножом ладони от теста.
Иванка молча выгреб на шесток горячий пепел, смахнул его в чашку и снова пошел во двор.
«Коли человеку помогает, то лошади и подавно», — подумал страдник и посыпал пеплом на истертую лошадиную холку. Гнедок дернулся, запрядал ушами, затряс черной гривой.
Иванка принес из конюшни кусок крашенины, обмотал рану и привязал коня к телеге. Большими длинными клещами вытащил гвозди и сдернул с подбитых, потрескавшихся копыт истертые подковы.
Заменить подковы лошади хотя дело и не трудное, но не каждому крестьянскому сыну свычное. Одному лошадь не дается и брыкается во все стороны, а другой подкует так, что она захромает или вконец себе ноги загубит.
Иванка приловчился к этому делу еще с подростков. Отец обучил. Исай сам был строг и ко всякой мужичьей работе прилежен, поэтому и в сыне хотел видеть доброго хлебопашца.
Из избы вышел отец — похудевший, бородатый, с обветренным загорелым лицом.
— Ты чего, сынок, поднялся? Спина-то как?
— Поотошла, батя. Коня вот справил.
Исай молча осмотрел каждое копыто, затем положил руку на обмотку, поослабил узел.
— Тугонько стягиваешь. Чем холку мазал?
— Коровьего масла у нас нет, так я пеплом посыпал. Пахом сказывал, от любой хвори…
— Кабы хуже не вышло, — буркнул Исай и глянул на небо.
— Запрягать коня, батя?
— Обожди, Иванка. Чую, дождь вскоре будет. И не дай господи, если на всю неделю зарядит, — хмуро проронил отец. Знай Исай, что ежели утренняя заря багрово-красная и дым стелется по земле — быть непогоде.
Приметы не обманули Исая и на сей раз. Небо вскоре потемнело, затянулось облаками, по молодой зеленой траве загулял ветер, все сильнее и яростнее взбивая ввысь с тропинок и дороги клубы пыли. Избы застлала мгла.
— Вот те на! — воскликнул, выйдя из избы, бортник. — Я в путь-дорогу, а Илья пророчит — погодь, мужик, приставь ногу. Вон как разгневался. Сейчас стрелы кидать зачнет. Пронеси беду, осподи, — перекрестился Матвей.
Иванка завел коня в стойло, повесил сбрую на крюк, закатил телегу под навес и посмотрел на отца. Тот стоял посреди двора — помрачневший, сгорбленный, усталый.
«Для господ и земля пригожая и солнышко греет ко времени. А мужику завсегда страдать. Боюсь, задождит до Пахомьева дня, тогда и вовсе на поле не вылезешь. Вконец припоздаем с яровыми», — горестно вздыхал Исай.
Над селом собиралась гроза. Раздались первые раскаты грома, сотрясая курные крестьянские избы. За околицей в княжьем поле вонзились две огненные стрелы, и хлынул дождь.
Через полчаса, словно перекликаясь с раскатами грома, со звонницы храма Ильи Пророка ударил колокол и загудел частым набатным звоном.
Мужики, сидевшие в избе на лавках, перекрестились и заспешили во двор.
Мимо избы пробежал взлохмаченный, промокший до нитки крестьянин и прокричал истошным голосом:
— Назарьеву избу Илья запалил-ил!
— Ох, ты горе-то какое, осподи! — всплеснула руками Прасковья и тотчас обратилась к Исаю. — Икону-то брать, батюшка?
Исай смолчал, повернувшись лицом к храму.
«Вот и здесь господь к оратаю[37] немилостлив. Последнюю избенку у мужика спалил. А княжий терем велик, да стоит себе. Его Илья не трогает», удрученно подумал страдник.
Гроза уходила к лесу, дождь поутих.
Горела изба Семейки Назарьева, вздымая в мутное небо огненные языки и клубы черного дыма. Селянин успел вывести со двора лошаденку, вынести немудреную утварь из горницы и теперь стоял скорбный и сгорбленный возле догоравшей избы. Рядом, сбившись в кучу, голосило шестеро чумазых ребятишек. Дождь сыпал на их непокрытые кудлатые головенки. Мать, сухонькая, низенькая, упала простоволосая возле телеги на колени и беззвучно рыдала.
К назарьевой избе во весь дух примчался с багром в руках Афоня Шмоток и заорал на мужиков:
37
Оратай — пахарь, сеятель.